Поручик лейб-гвардии гусарского полка П.П. Каверин — его портрет мы видим. Полк стоял в окрестностях Царского Села, когда Пушкин учился в старших классах Лицея. Они подружились. Каверин был весельчак и кутила, умный, острый собеседник.

Перед нами рисунок Кузьмина: Онегин, Пушкин и Каверин.

«К Talon помчался: он уверен,

Что там уж ждёт его Каверин.

Вошёл: и пробка в потолок...».

Не зря тут эта рифма: Каверин — уверен. Пушкиным вспомянут не просто гуляка-весельчак, добрый компаньон за жжёнкой, а верный, надёжный товарищ.

Возникает портрет Вяземского.

Или хозяин этого уголка кабинета — князь Вяземский. Когда Татьяну привозят из деревни в Москву,

«У скучной тётки Таню встретя,

К ней как-то Вяземский подсел

И душу ей занять успел».

Ещё бы! Друг Пушкина слыл украшением московских гостиных — один из блестящих собеседников, умнейших и острейших людей эпохи.

Изображение Вяземского сменяется портретом П. А. Катенина.

Или Катенин, упомянутый в первой песне «Онегина», в картине театра:

«...Там наш Катенин воскресил

Корнеля гений величавый...»

Катенин назван как переводчик Корнеля — он перевёл трагедии «Сид» и «Ариадна». Но связь его с Пушкиным более давняя и глубокая. Юноша Пушкин пришёл как-то в казармы Преображенского полка, что помещались на Миллионной улице, разыскал там офицера Катенина и, протянув ему свою трость с набалдашником, сказал знаменитые слова: «Побей, но выучи»,— так высоко стоял тогда авторитет Катенина, поэта и тонкого критика, среди его друзей. К тому же он был одним из вольнолюбивых людей эпохи, членом «Союза спасения».

Похоже, что Катенину посвящено не только беглое упоминание его имени в «Онегине». В 1822 году, за год до начала работы Пушкина над романом в стихах, в Петербурге случилась громкая театральная история. На спектакле «Поликсена» Катенин шикал из кресел актрисе Азаревичевой, которой покровительствовал петербургский генерал-губернатор, и демонстративно вызывал своего любимца В.А.Каратыгина. За это он был в двадцать четыре часа выслан из столицы царским указом. Может быть, эта история иронически сверкнула в строках:

«...Почётный гражданин кулис,

Онегин полетел к театру,

Где каждый, вольностью дыша,

Готов охлопать entrechat,

Обшикать Федру, Клеопатру...»

Лукавство строфы в том, что лишь в театре Онегин может чувствовать себя «гражданином» — «гражданином кулис» — и, «дыша вольностью», вправе обшикать цариц (то есть не цариц, понятно, а актрис, одетых в царское платье, театральных Федр и Клеопатр). Но в этих же строках заключён, возможно, тайный привет ссыльного поэта опальному своему товарищу: у Катенина и вольность «шикать» отняли.

Возникает силуэт ночного Петербурга: шпили и башни, перспектива улиц.

В ночной картине Петербурга Пушкин припомнил и Миллионную, с которой за полночь уезжал, наговорившись всласть с Катениным

«Всё было тихо: лишь ночные

Перекликались часовые;

Да дрожек отдалённый стук

С Мильонной раздавался вдруг»3.

Катенин отозвался письмом:

«...С отменным удовольствием проглотил господина Евгения (как по отчеству?) Онегина. Кроме прелестных стихов я нашёл тут себя самого, твой разговор, твою весёлость и вспомнил наши казармы в Миллионной».

И сколько ещё лиц друзей-современников мелькнёт в романе Пушкина!

Чаадаев... «Второй Чадаев, мой Евгений...».

Дельвиг... Ленский читает стихи «вслух, в лирическом жару, как Дельвиг пьяный на пиру».

Баратынский — «певец финляндки молодой».

Черта Пушкина — благородная памятливость сердца, желание помянуть другого, готовность признать за другим его заслугу, то, что зовётся словом великодушие,— великость души.

И это лишь одна грань романа, придающая ему характер вольной поэтической исповеди, лирического дневника.

Сеется кисеёй дождь, серые крыши — это пейзажи Болдина.

Перенесёмся в болдинскую осень 1830 года. Холерные карантины не пускают Пушкина в Москву, где его ждёт невеста. Дожди, одиночество — ни книг, ни друзей. За окном — низкий дубовый частокол, хозяйственный двор, мелкая рябь на пруду. Только что поставлена точка в главе «Онегина», которой суждено стать последней. И каким-то хмурым утром или одиноким вечером Пушкин набрасывает этот поразительный автограф — оглавление романа. И не просто оглавление, а будто конспект истории его создания. Вглядимся в него:

«I песнь Хандра Кишинёв, Одесса

II — Поэт Одесса 1824

III — Барышня Одесса. Мих<айловское>. 1824» и т.д.

Названия глав, которыми Пушкин не воспользовался, а кроме того, обозначение времени и места, где они писались. Пушкин не просто план составляет, а будто жизнь свою переглядывает.

Ведущий перебирает тоненькие тетради «Онегина» в бумажных переплётах — знаменитые первые издания глав романа.

Каждая из таких одинаковых на вид тетрадок, песен «Онегина», словно имеет для Пушкина свой цвет — цвет времени, соотносимого с его биографией, в особенности в том слое рассказа, какой можно назвать не «онегинским», но «пушкинским».

Вот Петербург первой главы. Поэтические, шутливые, искромётные картины. Набережная Невы, Летний сад, подъезды дворцов и театров, освещённые залы... Какое весёлое наслаждение вспоминать всё это!..

Возникает южный городской пейзаж — мы узнаём Одессу.

Но на далёкий северный Петербург то и дело наплывает образ иного времени и места: степной юг, пыльная Одесса, и за ликом скучающего столичного денди — силуэт поэта-изгнанника.

Как вдохновенно описывает он танец балерины А. И. Истоминой:

«...Стоит Истомина; она,

Одной ногой касаясь пола,

Другою медленно кружит...».

Истомина возникает перед нами в лёгкой прозрачной тунике, как будто в голубой дымке.

На этой старинной миниатюре она, правда, не стоит, а сидит, но так же «блистательна, полувоздушна», как явилась издали воображению Пушкина...

И вдруг элегическое восклицание, почти стон:

«Услышу ль вновь я ваши хоры?

Узрю ли русской Терпсихоры

Душой исполненный полёт?»

И нет, как не было, нарядной театральной залы, а сидит в тягостном раздумье, подперев щёку рукой, у окна в Одессе и смотрит на пыльную улицу ссыльный поэт.

То же тоскливое чувство вдруг прорвётся в лирически-шутливом монологе о женских ножках:

«Давно ль для вас я забывал

И жажду славы и похвал.

И край отцов, и заточенье?»

Образ неволи преследует его воображенье, и беседу с другом, с которым роднят его общие воспоминания, он сравнит с мечтанием колодника:

«Как в лес зелёный из тюрьмы

Перенесён колодник сонный.

Так уносились мы мечтой

К началу жизни молодой».

«Заточенье», «колодник» — один ряд пушкинских автобиографических метафор, а рядом другой: прославление по любому случаю мотивов вольности, свободы, морского простора.

Мы видим поэта у моря — сколько раз живописцы изображали этот сюжет!

«Придёт ли час моей свободы?

Пора, пора! — взываю к ней;

Брожу над морем, жду погоды,

Маню ветрила кораблей.

Под ризой бурь, с волнами споря,

По вольному распутью моря

Когда ж начну я вольный бег?».

Пушкин открыт. Пушкин доверчив — ив жизни и в литературе. То и дело он отпускает нить рассказа, чтобы поделиться своими летучими впечатлениями и сторонними раздумьями, и одинаково занимательно и умно говорит о погоде и временах года, столице и деревне, модах и французском языке. Он обсуждает неудобство российских дорог, и бедность трактирного прейскуранта:

«В избе холодной

Высокопарный, но голодный

Для виду прейскурант висит...»,

и сравнительные достоинства вин — светлого «аи» и тёмного «бордо», склоняясь к последнему:

«Да здравствует Бордо, наш друг!»

Разговаривая с читателем по-приятельски, на равных, он вводит его в круг своих литературных забот, иной раз будто советуется с ним, о чём писать дальше. Иногда посмеивается над привычкой читателя к штампам:

«И вот уже трещат морозы

И серебрятся средь полей...

(Читатель ждёт уж рифмы розы;

На, вот возьми её скорей!)».

Или:

«Мечты, мечты! где ваша сладость?

Где, вечная к ним рифма, младость

Композиция, словарь, выбор имени героини — всё это непринуждённо обсуждается поэтом с нами. Дверь в его литературную мастерскую всегда настежь: заходите, мол, милости прошу!

Не надо, впрочем, думать, что автор появляется в романе лишь в «оконцах» так называемых лирических отступлений. Он постоянно рядом с героями и читателем. Иногда его присутствие выдаёт одна фраза, одно словечко.

Татьяна собралась гадать в морозную ночь, попросила няню накрыть стол на два куверта. Но автор срифмовал имя Татьяна с именем героини баллады Жуковского Светланы, и сам, будто испугавшись, на ходу переменил сюжет:

«Но стало страшно вдруг Татьяне...

И я — при мысли о Светлане

Мне стало страшно — так и быть...

С Татьяной нам не ворожить».

Чудесен лёгкий, добрый, очень русский юмор Пушкина, то и дело выдающий его присутствие в рассказе — неожиданным сравнением, личным воспоминанием.

Скажем, накрыт стол у Лариных, и на нём

«...строй рюмок узких, длинных,

Подобно талии твоей,

Зизи, кристалл души моей...».

Тут невзначай попала в поэтическую строфу соседка Пушкина по Михайловскому Евпраксия Николаевна Вульф — Зизи звали её близкие.

На портрете, какой видит зритель, Евпраксия Николаевна выглядит изрядно полной.

Впрочем, это поздний портрет, и в отношении талии поверим Пушкину на слово, хотя, кто знает, может быть, в этих строках заключена и дружеская ирония? Будущая баронесса Вревская, впрочем, как будто не обиделась на эту поэтическую шалость.

А сколько юмора в описании альбома Ольги!

Вот они перед нами — подлинные альбомы 1820-х годов, принадлежавшие уездным барышням того времени. Их немало в наших архивных хранилищах.

«Тут непременно вы найдёте

Два сердца, факел и цветки;

Тут верно клятвы вы прочтёте


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: