У нашей демократии нестойкие и дурные традиции. Мы словно несём в своей генетической памяти склонность к бунту, возмущению — и... лёгкую покорность. Народными страстями ещё недавно ловко манипулировали. «Горячо одобряем», «клеймим» и т.п. — для этого раздумья не требовалось. Наши гневные или ликующие крики кто-то заранее санкционировал, брал на себя ответственность за них. И мы не вдумывались в то, что кричим, даже поощрялось — не вдумываться, а лишь напрягали силу голосовых связок: «Родной партии — слава! слава! слава!» «Долой поджигателей войны... врачей-убийц... расхитителей народного добра... иуду Пастернака...» И дружный крик на площади, в зале, крик, в котором ещё сто с лишним лет назад Щедрин уловил ноту ликования: «А мы его судом народны-и-им...»
И теперь, когда нам говорят: не скрывайте, что чувствуете, выкладывайте, что думаете, по совести, мы растерянно оглядываемся по сторонам, на соседа, уже кричащего что бог на душу положит, и в силу своего разумения и меры культуры выплёскиваем свои комплексы и недовольства, даём дорогу полумыслям и, не раздумывая, охотно соединяемся с новыми кумирами — будь то Гидаспов или Ельцин, Кашпировский или Гдлян, программа социал-анархистов или общества астрологов.
Демократия? Да нет, охлократия, «власть толпы» по Аристотелю.
Стоит ли молиться «массовому сознанию» как новому божеству? Нет, только просвещённое и ставшее индивидуальным сознание людей, где тысяча — не толпа, а тысяча личностей, открывает дорогу к настоящей демократии.
Давно замечено: чем больше человек знает, тем он менее самоуверен. Полузнайка гордо несёт свет истины. Дураку всегда всё ясно. Гласность создала соблазн: мы всё понимаем и обо всём можем судить. В своё время шутили, что есть две области понимания, где все мы специалисты: медицина и литература. Мы, не робея, даём врачебные советы ближнему и уверенно судим о достоинствах любой книги. Теперь область нашего участия расширилась — мы и дипломаты, и военные стратеги, не говоря о том, что все поголовно — экономисты, правоведы и политики.
Недавно читал одного литературоведа, который в связи с введением комендантского часа в одном из южных городов давал точные рекомендации и строго отмерял — сколько нужно внутренних войск, на какой срок их вводить и какой ширины оставлять нейтральную полосу, и подумал: завидная решимость домашнего стратега обнародовать пришедшие на диване экспромты своей политической мысли.
Лозунг, прямой, как палка, зажигательный клич привлекательны в своей определённости. Культура, требующая строгого знания аргументов, учёта десятков обстоятельств, далека от категоричности. Категоричность суждений все ещё сидит в наших привычках, образе мыслей, и она унаследована от сталинщины. «Да, да» или «нет, нет», прочее — от лукавого — разуму, привыкшему склоняться перед авторитетом чужих мнений, всегда дорога определённость. «Я не знаю, но уж они-то знают»,— рассуждает каждый. Однако любой предмет имеет не две, а множество сторон, а любое явление — не черно-белую, а цветную окраску, всякая идея — свои плюсы и минусы. А мы вместе с марксизмом забросили диалектику, которой столько лет на словах молились, разбивая себе лбы от усердия. Мы принципиальные «монологисты» и «монолектики», а «диа...» — все-таки «два».
Лишь та политизация масс хороша, которая предполагает непременным условием культуру. Иначе возможен исторический конфуз: каждый, не оглядываясь, вопит лишь о том, что у него в данный момент болит, или, напротив, подчиняется магии группового авторитета. Политизация имеет свой порог насыщения и легко выпадает в осадок с неприятным цветом и запахом — отнять у кого-то и в очередной раз разделить поровну нищенскую полушку («грабь награбленное») или вскипятить национальные страсти.
Одной из главных проблем большевиков после 1917 года, предсказанной Плехановым, отмеченной Горьким и Короленко, было то, что грандиозный и рискованный социальный эксперимент был начат и стране, только начавшей цивилизовываться. Была иллюзия, что страну, ещё полвека назад пребывавшую в крепостном рабстве, можно ускоренно перевоспитать, перескочить через этапы нормального развития, внедрить новое сознание методом «культурной революции». В самом деле, была достигнута всеобщая начальная грамотность, но разрыв в духовной культуре оставался огромный, и мы поголовно научились читать и писать, словно бы лишь для того, чтобы в прописях вместо «Мы — не рабы» выводить: «Да здравствует товарищ Сталин!» Людей, лишённых духовного горизонта и просвещённых в намеренно суженном диапазоне, было легче оболванить, сделать «колёсиками и винтиками пролетарского механизма», узниками ГУЛАГа. И в позднейшую пору, в пору Брежнева и Суслова, к культуре относились с высокомерием, питали её по «остаточному принципу», отчего она получала остаточное, прерывистое дыхание.
А сегодня? Сегодня, как и полвека назад, культура остаётся чем-то вроде приятной ненужности, украшающей розеткой на лацкане государственного пиджака.
Вспоминаю характерный эпизод. В 1957 году на активе в МГУ А.И. Микоян рассказывал о разгроме «антипартийной группы» в Политбюро. И, касаясь её кощунственных планов кадровых перемен, сказал, что Хрущёва собирались сделать министром сельского хозяйства, а «товарища Суслова... вы не поверите... министром культуры!» Сказано было так, что большего падения для карьеры партийного вождя невозможно представить.
И неудивительно. Бюрократия, в том числе партийная, по сути враждебна культуре. Бюрократия заковывает — культура расковывает, бюрократия упрощает — культура открывает сложность, бюрократия — область формы и подчинения, культура — содержания и свободы. Бюрократия — верность инструкции и бумаге, культура — фантазии и эксперименту. Но культура и в верности традициям, навыкам, цивилизованным привычкам,— а не то, что будто вчера с ветки спрыгнул.
И в этом смысле перестройка, политизация и создание нового общества бессмысленны, невозможны без решительного поворота к культуре, просвещению, образованию.
Когда говорим «культура» — это только кажется, что речь идёт лишь о книгах, архивах, музеях, галереях, библиотеках, театрах. Есть культура производства, культура отношений между людьми, культура обслуживания и т. п.— и всё это непосредственная часть качества жизни. Как ни странно, уровень культуры в обществе стремится к выравниванию по закону сообщающихся сосудов. И есть своя тайная, но неоспоримая зависимость между тем, как танцуют ныне в Большом театре или преподают историю в школе, и тем, как разливают сталь, пашут землю или кладут бортовой камень на дорогах. Уровень искусства и науки на «академических» вершинах через всю систему народного образования и всего, что создаёт духовный климат общества, соотносим с тем, как работают люди на производстве и как ведут себя в быту и на улице.
Кстати, об улице. Даже в столице в непоздние вечера воцарились на них полутьма и безлюдье — одинокие пешеходы, подгоняемые неясным страхом, месят грязный снег, спеша домой. Но вглядитесь в лица прохожих днём: сколько в них угрюмой озабоченности, недобра, и редко-редко встретишь улыбающееся, открытое лицо. Помимо множества других, более научных определений, людей можно разделить на тех, которые, входя перед тобою в двери метро или в подъезд, оборачиваются и придерживают дверь, увидя идущего следом, или с размаху, не глядя, хлопают ею. Увы, по моим наблюдениям, число первых заметно сократилось.
Право же, есть что-то стихийное, внеразумное в той лёгкости возникновения разрушительных сил, энергии ненависти, в нарастающем, как ком, недоброжелательстве людей друг к другу, подозрительности, социальной зависти и национальной ревности, какие временами пожаром охватывают то один, то другой регион страны. Погасить их может только властная сила разума и добра.
Насилье родит насилье
И ложь порождает ложь...—
писал один полузабытый поэт прошедших десятилетий.
Власть не должна быть бессильной перед злом, но людям прежде всего надо тренировать себя на терпимость, взаимоуважение, на добро. И не так уж важно, кто принесёт более заметную лепту добра в наш недобрый мир,— церковь ли, чтение ли книг, театр и кино, семейное воспитание или школа. Знаю только, что без быстрого прогресса культуры с одними политическими требованиями всё большей свободы, смахивающей на анархию, и одними экономическими требованиями одежды и колбасы, без культуры духовной — мы пропали.
Слов нет, люди во многих местах нашей необъятной страны — «от столиц до самых до окраин» — живут унизительно трудно. Административно-чиновничья власть, проросшая во все ткани нашего общественного организма, не уступает добровольно своих прав, мимикрирует, прибегает к лозунгам перестройки, лишь бы удержаться — в надежде, что всё повернёт на старое. Чиновник, которого издавна звали на Руси «крапивным семенем» по его приживчивости на любой почве и способности заглушить своими ядовито жгущимися листьями любую культурную траву, слегка присмиревший в окрестностях Охотного ряда, все ещё всесилен где-нибудь в районном Ардатове. И там, где массовый стихийный протест вызван отчаянием от ощущения глухой стены, через которую не докричишься, он понятен и оправдан.
Но не затем ли дан был нам опыт трёх русских революций, не считая восстаний и бунтов прошлых столетий, чтобы мы больше ценили идею Великой Эволюции, как определил в письме к Сталину 1930 года свой идеал Михаил Булгаков.
Всегда находятся горячие головы, люди нетерпеливые, жадные на скорые перемены. Но беда та, что истинно глубокие изменения в народной жизни, сопровождаемые изменениями в психике и нравах, происходят медленно. К рыцарям «нетерпения», психологически точно охарактеризованным Ю. Трифоновым в его романе о народовольцах, примыкают честолюбцы, готовые всякий раз начать историю с нуля, лишь бы покрасоваться во главе бунтующих масс.