Известия. 1986. 21 июня

УРОКИ ТВАРДОВСКОГО

Твардовский родился с какой-то огромной задачей в душе — всё понять и запечатлеть, что проходило перед ним.

...Где бы я ни был,

казалось, стою

В центре вселенского мира.

А перед ним была суровая, драматическая жизнь его народа — с тридцатым годом и сорок первым, и иным.

Он поэзией не частную свою задачу решал, задачу личной судьбы или славы. Ему важно было высшую идею разрешить: как людям на его родной земле жить счастливо и по правде в том древнем крестьянском чаянии, в каком искали страну Беловодье и лелеяли предание об ушедшем под воду граде Китеже. «Страна Муравия» при всех её, на нынешний взгляд, наивностях из того же ряда.

Если попытаться взглянуть на нашу эпоху из более отдалённого будущего, то многие лица и явления, казавшиеся нам значительными, начнут стремительно уменьшаться в масштабе и блекнуть, вплоть до полной неразличимости под сильным микроскопом. И лишь совсем немногое останется заметным на десятилетия и века. Уверен, что будущее определит место и Твардовскому — не только как замечательному русскому поэту, но и как личности, фигуре, определявшей во многом нравственный опыт века. А два его деяния будут памятны особенно долго и признательно: «Василий Тёркин» и «Новый мир».

По обычным понятиям, здесь беззаконно поставлены вплотную явления двух разных литературных родов: поэма и журнал. Не думаю, что это так уж противоестественно. «Василий Тёркин» был не просто поэмой, но народным деянием, как бы голосом души воевавшего народа. И героико-комический эпос, сказка о солдате — храбреце и балагуре, за которым то скорбное, то усмешливое лицо автора, имеет шанс стать долговечным, как древнейшее «Слово о полку...». Ода воде, правде и смеху, которой открывается поэма,— это присяга коренным началам жизни.

А журнал «Новый мир», которому Твардовский посвятил в сумме 16 лет жизни, стал ещё одной — седьмой по счету — его поэмой по тому жертвенному напряжению сердца, труда и вдохновения, какие он ему отдал. Два раза, в 1950—1954 и в 1958—1970 годах, пытался он с помощью журнала переменить сам климат, само течение литературы, внести в жизнь начала, по нынешнему говоря, демократии и гласности, и дважды отнимали у него журнал.

Но, помимо этих вершин его биографии и творчества, памятны и поэмы «Дом у дороги», лучшие главы в «За далью — даль», его завещание «По праву памяти», поздняя лирика. Твардовский умел находить поэтические формулы для волнений и примет времени, которые потом несчётно повторялись, разменивались в газетных заголовках, пока не становились трюизмами: «Ради жизни на земле», «ветер века» и т. п. Но куда ценнее те незатёртые, но бессомненные выражения его поэтического сознания, которые не зацитированы до дыр и поражают всякий раз свежей силой. Кому бы ещё пришло в голову сказать так о беде нашествия: «Старинным голосом война по всей стране завыла...». «Старинный голос» — это вековой женский плач от времён Ярославны или сожжения Рязани — и определить так войну в пору иных формул героики («Броня крепка и танки наши быстры...») — есть само по себе поэтическое прозрение. Рядом с неунывающим русским солдатом в драной гимнастёрке, запачканной окопной грязью, стоит у Твардовского героиня «Дома у дороги», воплощение войны как народного несчастья, пережитого каждой семьёй, каждой женщиной.

А сатирические формулы, изваявшие мир советской бюрократии, мёртвой идеологии в «Тёркине на том свете»? Они не только были раньше всего иного, что сказано на этот счёт, но, пожалуй, и до сих пор ёмче и полнее. Ну хотя бы о кадрах:

Тут к вопросу подойти —

Штука не простая:

Кто в Системе, кто в Сети —

Тоже Сеть густая.

Да помимо той сети,

В целом необъятной,

Сколько в Органах — сочти!

— В Органах — понятно.

...Невозможно упредить,

Где начёт, где вычет.

Словом, чтобы сократить,

Надо увеличить...

До известной поры внешняя канва жизни Твардовского была вполне благополучна, даже удачлива. В 20 с небольшим лет — орден Ленина, в 30—35 — одна за другой Сталинские премии, в 40 лет он впервые стал главным редактором «Нового мира». Его изучали в школе, писали о нём диссертации, избирали в ЦК и Верховный Совет республики.

Но было в его судьбе несколько огненных болевых точек. В начале жизни — несчастье семьи, ссылка отца, объявленного кулаком, и всех близких, и бесконечные страдания и унижения сына... И в конце — муки и унижения, связанные с его журналом, разгром «Нового мира», болезнь и смерть, теснейше с этим связанные.

Официально его продолжали чтить как народного и государственного поэта. В слово «народный» властью вкладывалось своё понятие: простой, доступный по изложению и... терпеливый, покорный, как сам народ. Какая-то великая сила, которой принято бить поклоны, именем которой надлежит клясться, но которая никогда не взбунтуется, не загорится, не потребует своих прав, а всё, что ей нужно (и что «позволено»),— это сентиментальные слёзы по поводу овина, кузницы, ржаного поля, протяжной песни, белой берёзки. Твердить хозяевам, что они хозяева, тогда как их волей и трудом давно распоряжаются слуги, без ведома которых хозяин и пальцем не шевельнёт... И государственность, понимаемая как крепость порядка, при котором одни управляют судьбами и благосостоянием других, призванных трудиться, кланяться и благодарить, что их допустили к краю общего государственного котла с кашей...

Твардовский в такие толкования народности и государственности не вписывается, он вырывается из них. В силу чего, позволено спросить? В силу огромной человеческой искренности и глубокого ума, поистине народного.

«Ещё успеть без проволочки немую боль в слова облечь»,— мечтал он в последней поэме. «Немая боль» не только его самого, но и множества людей, которые как бы доверили ему её высказать. В опубликованной лишь недавно поэме «По праву памяти» он в полный голос сказал о трагедии раскулачивания, о сталинской расправе со своими же военнопленными, об изгнании из родных мест целых народов. Но он нашёл в себе мужество, не бия себя в грудь и не юродствуя, искупить свою невольную вину перед близкими, расстаться с иллюзиями своего поколения. Только осознав это сполна, можно было написать такие строки:

Ясна задача, дело свято,—

С тем — к высшей цели

прямиком.

Предай в пути родного брата

И друга лучшего тайком.

И душу чувствами людскими

Не отягчай, себя щадя,

И лжесвидетельствуй во имя,

И зверствуй именем вождя!

В те дни, когда писались эти строки, проклинавшие культ личности Сталина, Твардовского уже душил другой культ — безличности, той бесформенной куклы, в какую превратился Брежнев, не тиран и не деспот, а просто исполнительный чиновник, верховное выражение аппаратного принципа власти.

Фальшь и лицемерие, растекавшиеся в воздухе, заставляли Твардовского задыхаться. В пору, когда «Новый мир» публично называли «сточной канавой», а один известный «художник слова» даже высказался в том духе, что, прежде чем вводить танки в Прагу, их надо бы было ввести в редакции «Нового мира» и «Юности», Твардовский одно за другим стал терять свидетельства былой прочности своего общественного положения: его не выбрали в новый состав ЦК, отвели из числа кандидатов в Верховный Совет РСФСР, куда его выбирали по традиции. Разговаривая в те дни с Твардовским, П.Н. Демичев, руководивший идеологией, заметил: «Вам, Александр Трифонович, надо задуматься. Ведь то, что вас не выдвигают, это знак, что вы лишаетесь народного доверия». «Вы только подумайте! — восклицал, пересказывая мне этот разговор, Твардовский.— Мы говорим с глазу на глаз, и он отлично знает, как эти дела делаются, в каких кабинетах (не в его ли?) списки кандидатов составляются. И он знает, что я знаю, а ведь произносит слово «народ!».

Всей своей поэтической работой, всем своим существованием Твардовский разрывал это кольцо лжи. А опорой ему, как и прежде, служило только то, что он любил свою землю, свой народ — ни в малой доле не в ущерб другим народам и племенам. Его всегда волновало, как живут люди простого, земледельческого или мастерового, фабричного труда. Их жизнь интересовала его не по долгу филантропии, не оттого, что так принято и пристойно для интеллигента, вышедшего из народной среды, а просто так, от души. «Я всюду видел тётку Дарью на нашей родине с тобой» — это не фраза, это такое зрение, оно и есть часть таланта народного поэта.

В Твардовском заметно было отсутствие всякой суетливости, стремления перекричать другого или попасть в нужный тон, проскочить в дверь первым или сыграть «на повышение», в похвалах ли или в инвективах. Щедрин написал как-то, что народ верует в три вещи: в свой труд, в творчество природы и в то, что «жизнь не есть озорство». Твардовскому нравилось это выражение, оно сходилось и с его верой. Наклонный к иронии, лишённому желчи юмору, он был очень серьёзен в отношении к жизни, её обязательствам, умел видеть ценности вне себя, своего круга, своей профессии и привязанностей, даже своего времени.

В последнее время стало входить в моду — как бы это половчее сказать — снисходительно-высокомерное отношение к Твардовскому: где-то он оробел, чего-то не понял, был слишком привержен марксизму-ленинизму, боязно сказать, в социализм веровал, и ещё куча заблуждений... Обретя желанную свободу высказывания, мы смотрим на былые авторитеты с бесшабашным всезнайством, хотя часто не способны на иной род анализа, чем выкрикивание темпераментных междометий. Нет ничего проще, чем укорить автора за ортодоксальные риторические строки в его поэмах, обличить за иллюзию счастливой крестьянско-колхозной Утопии в «Стране Муравии». Но даже и в этой ранней поэме, советском варианте некрасовского «Кому на Руси жить хорошо?», 26-летний поэт обнаружил такое неплоское понимание вещей, что до сих пор дивишься народному лукавству, позволяющему высказать решительно всё, когда читаешь в монологе Моргунка:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: