Вот почему — для меня по крайней мере — лозунг «политизации» масс ущербен без, так сказать, их «культуризации» и усвоения правового сознания. В противном случае всё сводится на практике к трансформации двух старых призывов: «Грабь награбленное!» (когда-то помещичьи усадьбы, ныне, например, имущество КПСС) и «Долой!» ещё одно правительство. Идея справедливости понята узко, если реализуется лишь как система распределения благ и ликвидации личных привилегий, а идея демократии — как возможность свалить надоевшую власть. И в толпе, как уже промелькнуло в газетном отчёте с одного из митингов, сограждане запевают бессмертную «Дубинушку».
Тут неизбежно личное объяснение. Позвольте, так вы за коммунистов, обнаруживших неисправимый консерватизм, или за российских демократов? Хочется ответить старой шуткой. Повар спрашивает: «Какие котлеты вы любите — пережаренные или недожаренные?» Я хочу просто котлеты!
Как у всякого литератора, не чуждого общественному задору, в эти три последние десятилетия у меня были свои пристрастия, ошибки, иллюзии. Но сейчас я мало-помалу прихожу к мысли, что для думающего интеллигента, тем более пишущего, более всего подходит позиция «над схваткой», хотя её очень нелегко занять и ещё труднее на ней удержаться — в интеллигенции тоже очень сильно «роевое» сознание. Тебя то и дело хватают за руки то справа, то слева. Изменчивы и контрастны впечатления жизни, обступающие нас по многу раз на дню. А робкие попытки беспристрастного суда провоцируют стрелы негодования, летящие с обеих сторон.
«Долой литераторов-беспартийных! Долой литераторов-сверхчеловеков!» — этот клич настигал нас ещё в колыбели и понуждал забыть, что писатель — в идеале совесть народа и нации, а никак не рупор партии, группы или кружка. К этому, во всяком случае, надо стремиться, не обрекая себя на заведомое рабство перед политической доктриной.
Не может не волновать разрыв между искренним личным порывом и интеллигентской солидарностью. В расколотой сейчас на враждующие лагери писательской среде в пору единомыслия культивировалось монолитное, славящее партию или обличающее крамолу сознание. С тех времён осталась тяга к коллективным заявлениям и резолюциям, письмам в газеты, подписанным более или менее известными именами. Но темпы инфляции в весе и силе этих имён ещё сильнее, чем в сфере денежного обращения.
Слов нет, бывают случаи необходимые, кровоточащие, требующие немедленного заступничества. Но как часто мы, литераторы, пропускаем случай промолчать. Мы забыли о том, что писатель по природе существо резко индивидуальное, писать самому — его профессия, и коллективное письмо — жанр, к которому позволительно прибегать лишь в случаях крайних. «Я обвиняю» или «Не могу молчать» не сочинялись компанией. Для того и дан литератору дар слова, чтобы обращаться к публике не по любому, а по потрясшему душу поводу, и, во всяком случае, не с помощью чужого пера.
А поводов таких немало. Пока мы решаем свои цеховые или, напротив, общеполитические проблемы, упражняемся в намёках и ярлыках, ведём войну в списках имён и подстрочных сносках, в обществе происходит привыкание к бесчеловечности. Нас не тревожит боль за голодных старух, за брошенных детей, за спившихся отцов, за раздавленных и согнутых от непосильного труда женщин, за едва двигающихся инвалидов, за растерявшихся юнцов. Мы привыкаем к тому, что каждый день происходит в Нагорном Карабахе или Цхинвали; к тому, что в Ленинграде трупик новорождённого находят на мусорной свалке, к тому, что отец насилует трёхлетнюю дочку... Что там Достоевский с его «подпольем» — манная каша сентиментальности! И это всё бесстрастнее повествуется с экрана, пересказывается в молодёжной газете, окружает нас как быт. Не пора ли опомниться, оглядеться?
Достоинство покидает пишущую интеллигенцию, и возникает ощущение, что теряет достоинство и великая страна. Страна ведь тоже индивид со своим лицом, и на этом лице сменяются выражения гордости и силы, даже кичливости, и — растерянности, комплекса самоедства, бедности и слабости.
Да, жить сейчас трудно, плохо. Но сколько отравленных слов мы наговорили, следуя в хвосте друг у друга или пытаясь забежать вперёд. Что нас ждёт — чума или холера? Распад империи или гибель поодиночке? Диктатура президента или военный переворот? Голод по карточкам или капитуляция перед мафией? Слово обладает магической силой. Оно не только констатирует или предполагает — оно отравляет страхом, неуверенностью и притягивает беду. Начинается психологическое привыкание ко вчера ещё немыслимому, невероятному. Слух и сплетня становятся повивальными бабками перемен.
Мы не уважаем друг друга и учимся не любить свою страну, потому что втайне не уважаем себя: будто чужое взяли. И уже, кстати, мы создаём в глазах иноземцев ложный образ страны, умирающей от голода и спасаемой западными продуктовыми посылками (увы, если разразится подлинный голод, нам вряд ли кто сможет помочь); страны, затевающей коммерческие предприятия на фуфу и не способной платить по старым векселям.
Можно во всем разочароваться, махнуть рукой на себя и своё поколение сограждан. Но... «Жалко только детушек, мальчиков да девочек...» В школе и дома, на экранах телевизоров и в разговорах за чаем такая раздражённость, взвинченность и одновременно неуверенность взрослых, что растеряны, приучаются к цинизму на новый лад и дети, кажется, сами вот-вот махнут рукою на всё: на нашу хилую педагогику, наши безвольные сетования, наши споры «демократов» с «коммунистами». Пропади всё пропадом!
Но ведь так же не будет вечно. Не может, не должно быть. Мы будто околдованы и должны скинуть с себя это наваждение неуважения к окружающим, нелюбви к себе, сотоварищам и своей стране. Благо тому, кто нашёл себя в религии, припал к церкви. Но для всех, на моё разумение, спасительно одно — заново полюбить свой труд и своё дело. «Спаси меня, моя работа, спаси меня, спаси меня!» — как заклинал поэт.
Даже если вообразить худшее, дойдя до разрухи, до чёрного тупика, страна неизбежно воспрянет. И Запад перестанет смотреть на нас с недоумением и высокомерным сочувствием, как на странных людей, недавно кичившихся своим величием и вот уже так униженно, несолидно — от рядовых людей до правительства — себя ведущих в свалившихся на голову тяготах жизни.
Так не должны ли мы, литераторы, помочь стране ощутить своё достоинство, и, может быть, прежде всего тем, чтобы не ронять достоинства в себе — не завидовать, не разжигать страсти, не ненавистничать, не самохвальствовать, не поддаваться разлитию желчи. «Расправить душу» — как называл это Чаадаев, сосредоточиться на главном в себе — и к письменному столу:
Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело своё.
Иного пути к восстановлению утраченного достоинства и уважения друг к другу я не вижу.
Литературная газета. 1991. 1 мая
НЕ УСКАКАЛИ БЫ КОНИ...
Владимир Лакшин принадлежит к поколению «шестидесятников». В годы хрущёвской оттепели под началом Александра Твардовского работал в журнале «Новый мир», рискнувшем в 1962 году опубликовать «Один день Ивана Денисовича» А. Солженицына. Слава литературного критика к Владимиру Лакшину пришла в 1964 году после публикации статьи «Иван Денисович, его друзья и недруги». С конца шестидесятых годов Лакшин почти на два десятилетия попадает в опалу. Его лишают возможности печататься, подталкивают к эмиграции. Только после 1985 года Лакшин возвращается к активной литературной деятельности. В 1987—1989 годах он работает заместителем главного редактора журнала «Знамя». В январе нынешнего года избирается главным редактором журнала «Иностранная литература», сменив на этом посту Чингиза Айтматова.
— Владимир Яковлевич, нам не избежать оценки нынешнего состояния культуры...
— Господи, ну, конечно, при мысли о нашей культуре овладевает чувство тревоги. Вчера я проезжал мимо Большого театра и увидел, что над фронтоном его, затянутым зелёной сеткой, отсутствует колесница Аполлона, которая всегда там возвышалась. Наверное, скульптуру отправили на реставрацию, но мне вдруг показалось, будто колесница ускакала из Москвы. Эти кони, символизирующие собой искусство, культуру, нас покидают. У меня ощущение — и пусть я не покажусь злостным пессимистом,— что область культуры сужается, словно шагреневая кожа. Подобно тому как исчезают товары и продукты с наших прилавков, нищает и наша культурная жизнь. Причины этого — и в экономике, и в политике, и в нас самих. Но сейчас не о причинах, а о последствиях.
Скажем, исчезают хорошие книги, та самая великая классика, которая в течение десятилетий составляла нашу духовную основу. Когда я узнал, что за восемь месяцев этого года нашими издательствами не выпущено ни одной книги Чехова или Льва Толстого, я с ужасом подумал: что с нами происходит? Я, например, убеждён, что моё поколение смогло пережить сталинские годы и сохранить в себе духовные ценности только благодаря тому, что «отец народов» забыл запретить изучение классической литературы в школе. Воспитываясь на «Евгении Онегине», «Войне и мире», тот, кто хотел, мог впитать нравственные идеалы. И, если эти непреходящие ценности сегодня потеснены, значит — пришла большая беда.
Впрочем, не только о литературе речь. Возьмите театр. Мельчает репертуар, профессиональные труппы играют на уровне самодеятельности. Мой отец был актёром Художественного театра, потому, поверьте, я знаю, о чем говорю.
Вообще такое впечатление, что рассыпается всё лучшее, составляющее нашу славу и гордость. В глубоком кризисе Ленинская библиотека, а ведь это тоже одна из национальных святынь. В буквальном смысле разваливается здание Ленинки, а тут ещё хасиды атакуют. Я не хочу вдаваться в детали этой проблемы, но замечу, что завтра могут потребовать возврата хранящихся в Ленинке монастырских книг православные священники и так далее. Что останется от национальной сокровищницы? Взять у народа и отдать духовному или светскому ведомству, частному владельцу — такая приватизация культуры ни к чему хорошему не приведёт.