Само уникальное бытие такого советского журнала было, если угодно, скромным ростком социалистической демократии, давало представление, если не о норме (до нормы всегда далеко было), то о движении к ней. Хоть и резко критикуемый, но непотопляемый «Новый мир» под редакцией Твардовского был для многих людей в нашей стране залогом возможностей здорового развития общества — с серьёзной литературой, высоким уровнем самокритики и незаглушённым звучанием общественного голоса. Нехватка такого издания и 6 лет спустя болезненно ощутима не только в литературе, но и во всей нашей жизни. «Новый мир» Твардовского ничто не заменило и не возместило.
Упрёки Солженицына, что журнал, на его вкус, был недостаточно смел, отдают максималистской демагогией. Надо ли напоминать, что у Твардовского не было ни своей печатной машины, ни своих наборщиков, ни своей типографской бумаги; что каждый лист сверки прочитывался и штамповался цензором, а последние годы фактически целой цензорской коллегией, испещрявшей текст такой густоты красным карандашом, что багровело в глазах; что неподписанные листы типография автоматически не принимала к печати, и никакая «смелость» редактора тут не выручила бы; что журнал, и без того опаздывавший книжками на месяц — на два, вовсе не вышел бы в свет, если бы, выждав все возможные сроки, апеллируя во все вышестоящие кабинеты и написав гневные протесты против самоуправства цензуры (сколько их написано Твардовским!), редакция не заменяла бы материал другим, часто не менее серьёзным, беря цензора на измор. Словом, стань Солженицын на месяц редактором «Нового мира», он со своими понятиями о смелости, вероятно, и одного номера журнала не выпустил бы, а о публикации под его редакцией рукописи «Иван Денисович» никому неведомого учителя математики из Рязани и речь не успела бы зайти.
Увы, «Новый мир» так и не напечатал оставленного в вёрстке романа
А. Бека «Новое назначение», романа А. Рыбакова «Дети Арбата», романа
А. Азольского «Степан Сергеевич», военных дневников 1941 года К. Симонова, поэмы «По праву памяти» самого Твардовского, да мало ли ещё вещей, обещанных в проспекте читателям и принятых редколлегией. Не исключено, впрочем, что и напечатай журнал всё, что он хотел бы напечатать, его уровень смелости не удовлетворил бы всё же Солженицына: для этого надо было во всех политических высказываниях быть адекватным ему и поспевать за ним, а с ним далеко бы не всегда согласились по совести и Твардовский, и редколлегия.
И вот с такой мерой требовательности, с таким робеспьеровским максимализмом Солженицын вдруг проявляет неожиданную терпимость к факту разгона редколлегии журнала, вынужденной отставке Твардовского. Ни с каким публичным протестом по этому поводу он не выступает, а, напротив, в разговорах с писателями и письмах ко мне пытается задним числом обличить старую редакцию в слабости, непоследовательности, считает кару едва ли не заслуженной и фактически поддерживает журнал Косолапова.
Надо знать, что это значило в те дни для Твардовского! Пусть был Солженицын во многом несамостоятелен, поддавшись самооправдательной аргументации некоторых сотрудниц редакции, оставшихся работать с новым редактором,— всё равно его позиция поразила Твардовского и всех нас. Как это: ходить, печататься, улыбаться, благодарить, заверять в искренней симпатии — и при разгроме ударить в спину... Долго не укладывалось в сознании.
Но, вскочив на эту лошадку, надо ехать дальше. И вот он желчно укоряет Твардовского в иерархическом мышлении, недемократизме. Он, не советовавшийся ни с кем о своих действиях, и ставивший это себе в доблесть, бранит Твардовского за то, что он не собрал низовых сотрудников и не посоветовался, как ему поступить перед уходом. Он язвительно, но совершенно напрасно приписывает перу уволенных редакторов «Нового мира» панегирические анонимные статьи в самиздате, появившиеся на другой день после гибели журнала. И даже страшную болезнь Твардовского, причины которой трагичны и бессомненны, он трактует как следствие малодушия А.Т. «Рак — это рок всех отдающихся жгучему, желчному, обиженному, подавленному состоянию» (с. 309). То есть сам себе и виной — зачем поддался настроению... Какая дурная игра слов: рок — рак; а за этим мучительные годы каждодневного противоборства Твардовского с тупостью, духовным насилием и фальшью, терпеливо, подвижнически сносимые им оскорбления, газетная брань и задержание его книг. И ещё досада на отступничество людей, слывших ближайшими друзьями журнала, некоторых вчерашних его сотрудников.
Твардовский не шутил со словами — честь, правда, народ, мужество, родина. И своей смертью заплатил за это не для того, чтобы вдогонку его гробу Солженицын ёрничал над делом его жизни.
Смерть Твардовского, как теперь видно, была для Солженицына тоже прежде всего средством объявиться на публике и покрасоваться под светом «юпитеров». Убитые потерей, тогда мы не поняли этого.
Странным показался только его ответ младшей дочери Твардовского, которая звала проститься с отцом в маленький кунцевский морг, где накануне похорон собрались лишь близкие друзья и не было никакой помпы и толкучки. «Нет,— ответил Солженицын, у меня сегодня весь день распланирован. Я приду завтра в ЦДЛ, так у меня намечено». И пришёл, умело организован своё появление среди фоторепортёров — потных от усердия, оскорбительно вставших спиной к гробу и в упор расстреливавших в магниевых вспышках Солженицына, когда он, сидя в первом ряду обок со вдовой, набрасывал в блокнот свои впечатления от панихиды и готовился к своему театральному — с поцелуем и крестным знамением — прощанию с покойным, который уже ничего не мог возразить ему.
* * *
Солженицын долго был воплощением нашего мужества, нашей совести, нашей бесстрашной памяти о прошлом. Но что делать, если и эта подпорка падает? Надо научиться жить без неё.
Я сам молчал долго. Молчал, когда уж и молчать было нельзя. Теперь говорю — как прощаюсь с ним — с душевной болью.
Многие писатели, люди интеллигенции все ещё хотят видеть в нём пророка нового неба и новой земли. Что бы он ни сказал — это смело, дерзко, разрушительно и отвечает тайному нашему желанию чьего-то заступничества. Он отомстит за наши унижения, за наше молчание, приспособление, душевные компромиссы. Он скажет за мою немоту.
И «Телёнка» начинают у нас читать с доверием и интересом. Почему? Ярко написано? Нет, за вычетом отдельных по-солженицынски напряжённых и интенсивных страниц, не в силу этого автора. Интерес к частной жизни писателей, к литературному быту, портретам изображённых в ней известных лиц? Нет, и не только это.
Интеллигенция наша переживает трудное время — бесконечно далёкой кажется та пора общественного оживления, которая связана с 1956 и 1961 годами, развенчанием «культа личности», то есть всего того оздоровительного процесса, который обозначен этими приблизительными словами. Под барабанный бой рутинной фразеологии, уже никого не пытающейся убедить по совести и насаждающей себя дисциплинарной верой, среди заметной части интеллигенции поселились вялость, апатия, равнодушие.
В последний свой год Твардовский прочёл мне как-то стихи, которые приведу по памяти:
Время как бы опустело.
В нём того, что было, нет.
Но и то, что быть хотело,
Не вступило в ясный след.
Словно жить осталось тело,
А души у тела нет
В литературной среде Твардовского уважали, побаивались, но нельзя сказать, чтобы любили его все, и здесь книга «Бодался телёнок с дубом» оказывается ко времени. Чёрное зерно падает ни благоприятную почву.
При жизни Твардовский был постоянным укором многим законопослушным, но в душе «порядочным», «либеральным» людям. В лагере не сидел, напротив того, обласкан и увенчан, а переменился в эти годы, как никто, всем пожертвовал ради журнала, ради общего дела, и умер нравственно непобеждённым. Вот почему среди читателей, до которых так или иначе дойдёт эта книга, найдутся не только те, кто прочтут записки Солженицына с разочарованием и недоверием, но и те, что возьмут их в руки с охотой, воспалённым интересом: ещё одна «либеральная репутация» пала. Ведь так сладко сказать себе: «Не колите мне глаза вашим «Новым миром»; «не я один труслив и жалок, вот Твардовский — а тоже трусоват и зависим».
Солженицын сыграл в масть этим настроениям. Неведомо почему обидно ему показалось, что в глазах всего мира его репутация стояла рядом с другой высокой репутацией — Твардовского и его журнала, и он поспешил её принизить.
По-видимому, тут имело место то психологическое состояние, которое можно назвать «комплексом Геракла». Важно, чтобы все знали, что и немейского льва, и лернейскую гидру он победил в одиночку. Никого не должно быть рядом! Никому он не обязан своей судьбой! Он один вёл свою борьбу и победил всех!
Эта черта наивного самовеличания будет, кажется, верно расценена даже самыми доверчивыми читателями.
Я на него сержусь, когда он пишет нехорошо о Твардовском, о других близких мне людях. Но когда он пишет о себе — я его жалею. Жалею за потерю им чувства меры, за то, что он так наивно самоуверен и слеп. И удерживаюсь, чтобы не смеяться над ним.
Слишком крупно и дорого в нашей литературе и гражданской истории то, что с ним связано. Уйдут в небытие его поспешные политические приговоры и неподтвердившиеся прогнозы, развеются самолюбия, частные счета, забудется такая книга, как «Телёнок» или статьи «Из-под глыб»,— «вторичная литература», говоря его словами. А его главные книги, книги великой его темы — «Иван Денисович», «Круг первый», «Раковый корпус» — останутся и переживут всех нас. Вот отчего я жалею его искренне и сокрушённо.