— Прошу прощения, Мордехай. Серьезно. Вот всегда так — думаешь потом, что просто искренне заблуждался, а оказывается, столько чужих жизней искалечил. Уж и не знаю, как теперь…
— Прощения? Родной, я же благодарен тебе по гроб жизни. Может, и странноватая форма благодарности, чтоб тебя похитили и запихнули в эту нору, но здесь тебе все-таки не Спрингфилд. Хааст показывал мне твой тамошний дневник. Все, про Спрингфилд можешь забыть. Признаю, признаю — я просил Хааста перевести тебя сюда не из одного альтруизма. Ну где еще у меня был бы шанс встретить первоклассного, всамделишною, публикующегося поэта? Да, Саккетти, ты на полную катушку раскрутился, правда? — Разнообразные чувства, замешанные в один этот вопрос, сортировке не поддавались: тут тебе и восхищение, и презрение, и зависть, и (окрашивающая практически все, что Мордехай мне говорил) бесшабашно-высокомерная веселость, иначе не скажешь.
— Насколько я понимаю, „Холмы Швейцарии“ вы прочли, — отпарировал я. Вот оно, писательское тщеславие! В малейшую щелку просочится.
— Угу, — пожал своими едва заметными плечами Мордехай. — Прочел.
— Значит, вы в курсе, что я перерос тогдашний свой незрелый материализм. Бог существует совершенно независимо от Фомы Аквинского. Вера не сводится к овладению силлогизмами.
— Да пошел ты со своей верой и своими эпиграммами знаешь куда?.. Ты мне больше не Большой Брат. Кстати, приятель, я тебя на два года старше Чю до этого твоего новоявленного благочестия, я устроил тебе перевод сюда, несмотря на него — и несмотря на уйму отвратных стихов.
Что мне было делать, кроме как рефлекторно поморщиться?
Мордехай улыбнулся; гнев его, получив выражение, бесследно улетучился.
— Хороших стихов там тоже была уйма. Джорджу книжка в целом понравилась больше, чем мне, и вообще он в таких вещах разбирается лучше. Собственно, он тут дольше. Как он тебе?
— Джордж? Очень… впечатляюще. Боюсь, столько сразу… я просто был не готов. Вы тут все такие… резкие… раскрепощенные — особенно после спрингфилдовского абсолютного вакуума.
— Черта с два. Какой, кстати, у тебя „ай-кью“?.[7]
— В моем-то возрасте что проку об „ай-кью“ распинаться? В пятьдесят седьмом мне насчитали сто шестьдесят, только понятия не имею, насколько это далеко по кривой нормального распределения.
Теперь-то какая разница? Вопрос ведь только в том, как интеллект использовать.
— Знаю, знаю… обидно, да?
При всей беззаботности, с какой была обронена реплика, я ощутил, что впервые за время разговора коснулся темы, к которой Мордехай относился сколько-нибудь серьезно.
— А… ты, Мордехай, чем тут занимаешься? И вообще где мы?
Чего Хааст и Баск хотят от вас добиться?
— Мы в аду, Саккетти, разве ты не знал? Или в преддверии ада.
Они пытаются скупить наши души, чтобы тела пустить на сардельки.
— Вам сказали, что мне об этом ничего знать не положено, так?
Мордехай отвернулся, встал и прошел к книжной полке.
— Мы — гуси, а Хааст и Баск на убой откармливают нас западной культурой. Наука, искусство, философия, все, что ни попадя. И все же…
Цитировал Мордехай мое же стихотворение. Реакцию свою я сам толком не понимал; Мордехай польстил мне тем, что запомнил на память именно этот кусок (главная моя гордость), и одновременно изрядно уязвил (оттого, что первым эти слова сказал я, менее язвительными они не становились). Я ничего не ответил, ничего больше не спрашивал.
— Не комната у тебя, Саккетти, а хрен знает что, — проговорил Мордехай, тяжело плюхнувшись на кушетку. — Сначала у всех у нас были не комнаты, а хрен знает что; но ты этого так не оставляй. Скажи Хаасту, что этот стиль тебя не устраивает. Например, занавески деструктивно интерферируют с волнами мозга. На такие вещи у нас карт-бланш — интерьерный дизайн, черта в ступе… сам увидишь.
Рекомендую воспользоваться.
— По сравнению со Спрингфилдом тут очень даже изящно. Собственно, по сравнению со всеми моими жилищами, что временными, что постоянными — не считая одного дня в „Рице“.
— А, ну да, у поэтов с финансами вечно напряженка. Подозреваю, деньгу я зашибал побольше твоего — пока меня не загребли.
Вот ублюдки! Это ж надо было так лопухнуться и загреметь.
— А в лагерь Архимед ты попал так же, как Джордж? Из гарнизонной тюрьмы?
— Угу. Дал по зубам одному офицеру. Сукин сын сам напросился.
Все они напрашиваются, только никогда не получают. А этот сукин сын получил. Два зуба я ему вышиб. Атас был полный. А в тюряге — вообще абзац, после такого тебя гам живьем сгноят. Так что я вызвался добровольцем. Месяцев шесть или семь назад это было. Иногда мне кажется, что я не так уж и прогадал. Дурь, которую нам закачали, покруче кислоты будет. С кислотой только кажется, будто знаешь все.
А с этой хренотенью — в натуре. Правда, нечасто удается так… воспарить. В основном ничего, кроме боли. Правильно говорит Ха-Ха: „Гений это талант плюс бесконечная головная боль“.
Я хохотнул; от зигзагов и темпа его риторики голова шла кругом.
— Только прогадать я все равно прогадал. Лучше б оставался обалдуем.
— Обалдуем? Как-то не похоже, чтобы ты когда бы то ни было особенно… обалдуйствовал.
— У меня, что ли, был „ай-кью“ сто шестьдесят? Ни хрена подобного.
— Да все эти тесты замастрячены под среднестатистического „белого-англосакса-протестанта“ вроде меня… точнее, тогда, наверно, „белого-англосакса-католика“. Измерить интеллект — не то же самое, что кровь на анализ взять.
— Ну спасибочки; только я в натуре был обалдуй еще тот. Не столько даже обалдуй, сколько невежда. Все, что я сейчас знаю, то, как с тобой говорю, это только благодаря па… той хренотени, которую мне закачали.
— Все? Ну уж нет.
— Именно что все, гребаны в рот! — Он рассмеялся, поспокойней, чем в первый раз. — Саккетти, ты самый благодарный слушатель. Стоит мне ругнуться, тебя аж передергивает.
— Серьезно? Подозреваю, это все мое буржуазное воспитание.
К англосаксонской лексике в печати я привык, но почему-то когда на слух… рефлекс, наверно.
— А этот альбом, который ты сейчас смотришь… текст прочел?
Я просматривал второй том „Фламандских живописцев“ Виленски, в котором были репродукции. В первом томе — сплошной текст.
— Начал читать, но завяз. Я тут еще не совсем освоился и ни на чем толком не сосредоточиться.
Мордехай очень серьезно (и что вдруг?) помолчал, а потом продолжил прерванную мысль.
— Там есть один совершенно потрясный кусок. Прочесть? — Он уже снял с полки первый том. — Про Гуго ван дер Гуса. Слышал. о нем?
— Только что он из самых ранних фламандцев. Правда, не видел, кажется, ничего.
— И не мог видеть. Ничего не сохранилось. По крайней мере, подписанного. Насколько известно, где-то около тысяча четыреста семидесятого он совсем спятил: бредил, вопил, что проклят и что достанется дьяволу, и тэ дэ, и тэ пэ. Жил он тогда уже в этом монастыре, под Брюсселем, и братья пытались привести его в чувство музыкой — как Давид Саула. Кто-то из тамошней братии записывал его бред — оно все стоит прочесть, — но мне больше всего понравился кусок… вот, слушай…
„…Вследствие воображения воспаленного предрасположен к видениям фантастическим и галлюцинациям брат Гуго был и заболеванию мозга подвергся Ибо говорят, что имеет место подле мозга быть малый орган чувствительный, способностями к творчеству и воображению управляемый. Коли живо чересчур воображение наше или буйна фантазия чрезмерно, отражается сие на органе малом вышеупомянутом, и коли перенапрячь тот сверх меры всякой, безумие воспоследует либо бешенство Коли жаждем избегнуть напасти сей неисцелимой мы, ограничивать потребно фантазию нашу, да воображение, да мнительность… — на этом месте Мордехай запнулся, — …и воздерживаться от всех прочих мыслей суетных да бесполезных, возбуждению мозга способствующих. Все мы человеки, не более, и злосчастье, выпавшее на долю брата нашего вследствие фантазий да галлюцинаций, не могло ли также и на нашу долю выпасть?“
7
IQ (intelligence quotient) — коэффициент умственного развития.