— Сам девка любит, нам нельзя! — выкрикнул он.

Василий Иванович с новыми силами приступил к Сеин-Булату:

   — Ты, князь, внуши ему, что его дело — разведка, а не грабёж! Грабёж потом, потом!

   — Мин не коназ, а цар, — с шутливой строгостью возразил Сеин-Булат. — Я повелел. Не смеет!

Улыбчивое, незлобивое лицо его, поросшее, как паутиной, слабой бородёнкой, выразило нетерпеливое желание покоя. Он был царём людей воинственных и жадных, но сам не был таким, потому и укрылся в глубине сильной России от ногайско-русских склок. В условиях войны его баши и тысячники брали над ним полную власть. Они умели убивать, и он им поневоле доверял. Приказывая им не грабить, он совершал подвиг совести. На второй подвиг — проверить исполнение приказа — его не хватит. Баши знал это.

Василий Иванович махнул рукой:

   — Езжай, Алёшка, с ними. Именем государя осаживай их, бог поможет. Кого из непослушных рубанёшь, я за тебя перед государем заступлюсь.

   — Кто бы за меня перед ними заступился...

Неупокой велел седлать Каурку. На нём, по крайней мере, он от союзничков ускачет.

Печальные события в окрестностях Пайды описаны свидетелями. Чтобы установить прямых виновных (если на войне есть невиноватые), довольно вспомнить день недели: воскресенье. Русские стояли долгую обедню и кровь за недосугом лить не могли. Касимовские мусульмане не признавали воскресений. Взбадривая снежную пыль, надолго и низко повисавшую над склонами долины Иервена, сотня татар пошла на дело.

С сочельника всякое воскресенье в Ливонии справлялись свадьбы. Военной разведки у новобрачных не было. К часу, когда татары налетели на мызу Нервен, молодые вернулись из кирхи.

Белый покров невесты имеет независимый от веры, общепонятный смысл. Баши мгновенно догадался, куда попал. Неупокой, скакавший рядом, заметил, как раздвинулись стылые губы татарина и весь он засветился, заиграл в почти невинном, откровенном ожидании простейших радостей. Останови его сейчас, и он обидится с искренностью дитяти. Дитяти, впрочем, избалованного: в том, чтобы взять из-под венца невесту, была особенная, пряная сладость персидского пряника с гвоздикой.

Неупокой первым слетел с Каурки и подошёл к невесте, выскочившей из санок (в отличие от русских, ливонские невесты были очень бойки). Жених в коротком голубом кафтане с горностаем оборотил к Неупокою худое угловатое лицо. Он не боялся — слишком много светлого и доброго вошло в него в тот день. Если он и испытывал тревогу, то медленную, заторможенную... Сопровождавшие дворяне неуверенно держались за мечи. Они были догадливее жениха, видели с седел дальше и понимали, что, как только вытащат мечи из ножен, наступит смерть. Пока же оставалась слабая надежда.

Потом жених увидел весёлого баши и тоже догадался.

Наверно, нет ничего мучительнее положения, когда твоя отвага не может спасти ничего, кроме твоей, и только твоей, чести. Невесту всё равно возьмут на твоих мёртвых ли, живых глазах. Больше невесты Неупокой жалел в эту минуту жениха. Подумать только, сколько в его душе всплыло трусливых, гнусных самооправданий! И жаждущее жизни тело всё медлило в нагретых полостях саней, украшенных лентами и венками.

Но вот святая сила выбросила жениха на снег, и только молодость его, не принимавшая мучения и смерти, безмолвно закричала через его глаза: так жалуется и вопит, покинув жаркую утробу, ещё слепое, но все грядущие страдания предчувствующее дитя.

— Мой! — суетливо объявил баши, из-за спины Неупокоя протянув руку к невесте.

Щёки невесты мертвели, западали. Её туговатый северный рассудок ещё не осознал всей безнадёжности. Женское сердце, всегда определяющее выгоднейший путь, толкнуло её к Неупокою. Он ощутил тугой и полный удар её налитого, другому предназначенного тела и судорожное смыкание сильных рук на шее... Но жених, уже несомый жертвенным восторгом, не различал ни злых, ни добрых. Он выхватил кинжал, висевший на поясе под голубым кафтаном, и ударил Неупокоя в бок.

Юшман — кольчуга с железными пластинами — сдержал удар, уязвив тело болезненным, тупым толчком. В ту же минуту баши рассёк жениху голову от переносья до основания затылка. Приняв блеск его сабли за сигнал, татары с нетерпеливым проворством перебили дружек жениха, так и не успевших вытащить мечи. Закончив черновую часть работы, татары взяли в кольцо крестьян и слуг.

Невеста отошла от Дуплева. Её опущенные веки дёргал тик, красные руки бессмысленно шарили по полушубку. Девушка была крепка, но некрасива. У неё был вид человека, через силу исполнившего свой долг. Кто знает сердце женщины? Возможно, избавляя жениха от выбора, толкая на заведомое безрассудство, она снимала с него грех, не занесённый в Лютеров катехизис, но выбитый на каких-то вечных скрижалях. Теперь она была готова принять свою долю страданий.

Неупокой сказал:

   — Именем государя...

   — Не нада, — прервал его баши, улыбаясь всё ослепительнее и добрее. — Мин твой врага убил, стал брат. Мой цар сильнее твой боярин. Государ Ибан Василия разрешал: бери полон. Не нада!

Татары врезались в толпу. Они умудрялись ловко обходить Неупокоя, не задевая его боками лошадей. Они выхватывали из толпы небородатых и оттого казавшихся особенно унылыми чухонских мужиков, отрывали от них женщин и детей. Дети ещё сжимали в замерзших лапках тряпичные цветы. В ход пошли ремённые путы. Раньше они были для Неупокоя символом татарщины, овеществлённым азиатским злом, с которым невозможен договор, а только — бой... Сегодня он оказался среди вязавших.

Пленные прятали от татар глаза — касимовцы не выносили взгляда пленных, били нагайкой по глазам: «Раб смотрит в землю!» И всё же немцы и чухонцы запоминали узкоглазых истязателей, надолго связывали их с именем Московского царя, с Россией. И в чистом дворике, усыпанном отборным сеном, под беспечальным синим небом Неупокоя вдруг осенило унылое предчувствие, что за такие вот набеги кому-то в будущем придётся расплачиваться полной мерой... Кому? Когда?

Баши отрядил десять человек сопровождать добычу в лагерь. Остальные помчались к замку Гарриону, где тоже разгоралась свадьба. Дуплеву делать было нечего. Нарушив приказ Умного, он повернул Каурку к Пайде.

3

На мызе Ниенгоф гофлейты из шведского отряда Клауса Акезона Тодта перепились.

Два месяца они мотались по стране, где замордованное население давно уже не понимало, кто им правит и чей грабёж считать законным. Помещик Арендт Дуве выставил гофлейтам вдоволь пива. Поскольку военных действий не ожидалось, они отвели душу, не жалея печени и почек. Вот почки-то — чьи-то выносливые почки с огромными лоханками, работавшие как насос почки спасли гофлейтов.

После полуночи один усталый мочевой пузырь не выдержал давления, подал сигнал тревоги, и человек, дурной со сна, но с бессознательным проворством привычного насильника сумевший развязать штаны, блаженно привалился к забору мызы.

У человека болели лоб, волосы и глаза. Ресницы обметало инеем, смотрелось плохо, мутно. Гофлейт различал только бревенчатый забор, господский дом под черепицей, людскую ригу, похожую на стог до неба... Гофлейту хотелось на простор. Заправив всё, что надо, он вышел за ворота в поле.

Луна бродила между облаками, как блудная девица в военном лагере. Чёрные облака минуты на две покрывали её и отпускали, насытившись её негреющим, лукавым светом. Избыток света изливался на снежные поля, такие металлически зелёные, что рот гофлейта связало как бы медной окисью. Подумалось о смерти...

Десяток его товарищей уснули прямо в поле, привалившись к ограде мызы, словно к печке. Насыщенная жиром пивная кровь грела их. Гофлейт подумал о бесприютной жизни, о своей гнусной работе наёмного убийцы, поднял глаза к лунно клубящемуся горизонту и узрел волков.

Волки по правилам флангового охвата шли к мызе Ниенгоф. Луну как раз накрыло очередное облако и что-то долго не выпускало, мучило. Когда она с трудом освободилась, на волчьих шкурах блеснуло серебро. Волки уже не крались — летели к мызе. Гофлейт сообразил, что перед ним всадники. Ужас перед блеском их сабель выбил из него короткий вопль. Но и его было довольно, чтобы проснулся самый молодой в отряде — юноша трубач. Он тоже спал снаружи из подражания старшим.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: