В низовьях речка Сия спрямляла и углубляла русло, сердясь на каменные перекаты и расталкивая берега; а выше по течению, ещё не набрав ни сил, ни злости, часто распадалась на рукава с обширными луговыми островами, в забывчивости оставляя сонные озёра-старицы. Мало-помалу отделяясь от реки, соединяясь с нею разве в половодье, они обзаводились своим хозяйством — рыбой, лягушками, комариными питомниками, тихо творя оборот живого и мёртвого и сохраняя воду чистой. Озёра эти напоминали Игнатию крестьянское хозяйство, не образующее, в отличие от городского, мерзких отходов и свалок на реке.
Игнатий уставал от леса и радовался речному, даже болотному простору. Голод тоже поджимал — много у людей, приютивших тебя, не съешь, хлеб на Севере всего дороже, если чего и подадут, то пареную репку или скупо посоленную рыбку с душком. Малые деньги, поделённые с Феодосием по-братски, давно кончились. Леса были ещё пусты, ни гриба, ни ягоды-морошки, одна кислица или заячья капуста — резь в желудке. Спал он часа четыре, по-монашески, а остальную часть белой ночи шёл. Под утро на каменистом берегу явилась церковь. Игнатий по описанию угадал, что это церковь Иоанна Предтечи, возведённая и оборудованная на крестьянские деньги. Она была сложена из таких толстых плах, что непонятно было, как их разделывали и какой высоты должны быть деревья. От многолетних морозов и дождей сосна или лиственница приобрела облик трещиноватого камня, только недавно поновлённая маковка сияла золотистой чешуёй мелких досочек, уложенных плотно и любовно. Крест на ней был старый и потому казался чёрным. Он отчаянно устремлял к небу три свои тонкие ветки, жалуясь на все вьюги и полунощные ветры, терзавшие его полвека. Таков был возраст церкви, по словам Бачурина, постарше Антониева монастыря.
До него осталось девять вёрст. У священника Харитона можно было передохнуть. Бачурин дал грамотку Игнатию, чтобы поп не сомневался.
Церковка с кладбищем заняла травянистое взгорье, в конце которого начинался рядок домов — сельцо Емец. Поповский дом — просторный, на подклете выше человека, с двумя светлицами, резным тесовым крыльцом и бревенчатым въездом на сушило-сеновал — прикрывал огородец, обнесённый ивовым плетнём. На огороде копошился старичок в душегрее и заячьей шапке. Когда он поднялся и степенно пошёл к плетню, Игнатий по повадке угадал попа.
Годы легли на плечи отца Харитона, ослабили ознобленные ноги, лицо же оставалось живо и решительно. Игнатий попросил прощения за свой невежливый оклик, Харитон засмеялся: «Хто мы есмы, один Господь ведает, да и тому, я чаю, нелегко придётся на последнем суде». Он отворил калитку, глянул на грамотку Бачурина с той же улыбкой и предложил:
— Отдохни, покуда я своё огородное поделье кончу.
— Позволь тебе помочь, батюшка.
— Гляди, отец Антоний сведает, что ты Харитону огород пахал, заест тебя живьём.
— Отчего так?
— Ревнив... Ну да коли сила есть, отнеси траву до кучи.
На грядках из удобренной, как через решето просеянной землицы рос тот же овощ, что и в Замосковье, — капуста, репа, свёкла и морковь. Но именно обыкновенность огородного набора и удивляла — Игнатий зашёл далеко на Север, здесь и ячмень неохотно вызревал. Грядки были огорожены плашками, чтобы дорогая, наношенная от реки земля не рассыпалась. Отец Харитон занимался бабьим делом — пропалывал морковь. Дочь и девку-прислужницу он отослал в лес за кислицей, самое время квасить её впрок.
Рядом с валками сорной травы стояли вилы-троезубцы из берёзы. Траву Харитон сваливал в угол огорода, там она в куче перепревала и снова запахивалась в землю.
И в огороде, и позже, за обедом, отец Харитон настойчиво, словно Игнатий спорил с ним, доказывал, что местная земля требует сугубого трудолюбия. Крестьяне более сотни лет осваивали её, подолгу выбирали места для поселений, чтобы и пашня, и укосы, и рыбная ловля были близко. Не всякий лес стоит того, чтобы подсекать и жечь его для пашни, иные земли столь кислы, что ничего, кроме ёлок, не родят. Лес только издали велик и изобилен, а станешь искать подходящие места, много поршней истреплешь. Крестьяне справедливо, бережно и строго делили то немногое, что может дать оседлому человеку таёжный край.
— Отнимать таким трудом добытое — великая обида! — заключил отец Харитон.
— Кто ж отнимает, батюшка?
— Находятся... смутотворцы. Ешь знай!
Разговорчивым, но скрытным оказался поп: обиду выплеснул, а не пояснил. Смутотворцами же, Игнатий помнил, известный нестяжатель Патрикеев называл чудотворцев, особенно новых. У него Косой заимствовал понятие о чуде как об обмане. Возможно, между Харитоном и игуменом Антонием родилась свара из-за крестьянских душ и денег?
Насытившись, Игнатий бодро прошёл оставшиеся десять вёрст. С высокого берега Сии он увидел монастырь на острове и одновременно услышал звон к вечерне.
Остров Михайловский охватывала с востока заросшая старица, а с запада — чистое, хоть и неширокое русло Сии, всё в бликах бессонного северного солнца, раздвинувшего наконец тугие облака. Игнатий широко перекрестился и стал осматривать свой новый приют. Здесь ему предстояло свершить свой скромный, но одному ему назначенный подвиг.
Внутри частокола, замкнутого надвратной башней, стояла деревянная церковь со звонницей (помост с навесом, над ним — бревно с двумя колоколами) и примыкавшей трапезной. Церковь четвероугольником окружали кельи, образуя как бы вторую линию укреплений — от лихих людей или мирских соблазнов. Остров был каменистый и высокий, лишь галечные кромки его заливались в половодье. За старицей на правом матером берегу далеко тянулись чистые луга — редкий подарок в таёжных дебрях. Хлевы, сараи и конюшни были вынесены за ограду, на северную оконечность острова. При них построены избушки для иноков-скотников.
А неподалёку от места, где стоял Игнатий, по сухому прогретому долу тянулись гряды с тем же овощем, что и у Харитона, только были они длиннее в десять раз и упирались в сосновый лес. Огородный плетень терялся в лесной тени, сочетание диких зарослей с нежной зеленью капустной и свекольной ботвы производило почему-то раздражающее впечатление. Судя по чистоте грядок, на их прополку не жалели труда.
По натоптанной тропе Игнатий спустился к руслу с перекинутым на остров свайным мостиком. Привратник впустил в ограду без расспросов, а сам заторопился к вечерней службе. Игнатий пошёл за ним. Иноки в церкви, числом до сорока, украдкой оглядывались на пришельца, но вопросов не задавали, — видимо, здесь полагалось спрашивать одному игумену. Он, появившись позже всех, молча пронизал Игнатия испытующим взглядом и повернулся к царским вратам.
Иконостас не был обилен, образов семь, но все написаны старыми мастерами, и оклады подобраны с любовью. «Троицу», помещённую в середине и озарённую паникадилом с двенадцатью свечами, писал, похоже, ученик Рублёва, не без успеха дерзнувший передать его огненный колер. Отдельных певчих не было, все песнопения иноки исполняли сами, без регента, спевшись за долгие годы. Служба оказалась не по-монастырски короткой — умягчили сердца елеем, и довольно — надобно дальше работать, жить.
Игнатий последним подошёл под благословение игумена. Отец Антоний был уже стар, лицо его болезненно опало, истощилось, как бывает с беспокойными людьми подвижной жизни, не накопившими запаса на случай недуга. Зато запас какой-то мрачной требовательности Антоний прикопил с избытком. Смотреть ему в глаза было и тяжко и боязно, даже немного стыдно, будто бы он постоянно уличал тебя в сокрытом умысле. Игнатий обратил внимание, что иноки старались не задерживаться перед игуменом, торопливо и неплотно прикладываясь к его руке, скорее отстранявшей и указующей, чем благословлявшей.
И всё же руки Антония понравились Игнатию. Их застарелые мозоли были окружены мельчайшими бороздками той несмываемой черноты, какую дают земля и копоть, пашенный труд и разжигание костров. Антоний уже не работал в поле и по таёжным тропам отходил своё, но подвиг его жизни был несмываемо запечатлён на ладонях его. Рассказы об этой жизни-подвиге ходили даже по Москве, тем более по Северу; Игнатий с доверчивой жадностью собирал и впитывал их. Они казались готовыми кусками будущего жития святого, и многие были уверены, что оно будет во благовремении составлено.