В один из них он стоял возле гастрономической лавки, и Санька Бабкин был вместе с ним. Выла жара, и обезглавленный балык в витрине истекал жиром, а Векшин был голоден. Нарядная и пышная, как какое-нибудь аравийское утро, женщина хотела войти в магазин. С простосердечной деликатностью Векшин протянул руку отворить ей дверь, но она не поняла его движения. Она стегнула перчаткой по его руке, взявшейся за скобку, и Векшин едва успел глупо и позорно отдернуть руку от вторичного удара. Саньку Бабкина, очевидца вчерашней векшинской славы и нынешнего унижения, потрясло растерянное выражение митькиного лица. — Женщина, жена нэпмана, уже вошла в магазин.

Вечером Митька был пьян. На окраине, в разбойной трущобе, пил он, задыхаясь, острый, отравный напиток, пахнущий падалью, а Санька безразличным взором наблюдал пятно на просыревшей стене. Знакомства того вечера были крайне знаменательны. Когда не на что стало пить, Санька украл для хозяина. Векшин сделал то же самое на другой день, единственно из глупой честности перед другом. Он попался на этой краже, нелепой с точки зрения воровского искусства, и Санька вместе с ним. В тюрьме, углубившей пропасти и обиды, Векшин стал просто Митькой, а Санька приобрел кличку. К ним присоединились двое: Ленька Животик и Донька Любовь; бесталанные громщики, они прославили свои имена общеньем с Митькой.

Еще не вся была потрачена митькина сила, залит сивушным ядом ум. Употребленные в неслыханных предприятиях, они приносили значительный барыш. Он стал корешем их шайки, потому что был главным корнем их объединения. Блистая удальством выдумки, он оставался неуловимым целый год. Он был тот, на которого глядел весь воровской мир, блат, ища себе примера. Деньги высачивались из его кармана с мимолетной легкостью, но дорогая одежда его постепенно носила следы как бы надругательства, а комната, снятая на имя парикмахера Королева, была пуста, как клетка.

Даже такие тузы, как Василии Васильевич Панама-Толстый, веселейший фармазон и мастер поездухи, или Федор Щекутин, непревзойденный шнифер, жулик божьей милостью, ездившие в старое время и на заграничные гастроли, чтили митькины мнения и прислушивались к ним. Сам Митька не сходился с ними, но и не сторонился их: лишь к одному из них, к Аггею, питал он непобедимое отвращение. Ибо глаза того, закрывавшиеся медлительно и тяжко, как ворота тюрьмы, имели способность почти физического прикосновения.

Не совсем еще была утеряна хорошая светлость митькиных глаз. Обескровленные, иссыхающие, еще жили в нем чувства, и, когда они шевелились, Митька заболевал и пил, леча вином свой неистребимый недуг. Фирсов вошел к нему в минуту, предшествующую запою; чикилевский окрик надвое разорвал Митьку. Кроме того, думы его омрачились и встречей с сестрой. Встреча эта была негаданная, и Митька не знал, радоваться ли внедрению в его жизнь женской бескорыстной ласки, печалиться ли — ибо появление сестры совмещало в себе и укор и напоминание. — Все дело началось из-за Василья Васильевича Панамы-Толстого… Но дальше не знал ничего и сам Фирсов, вылетающий подобно пуле из нетопленой комнаты Дмитрия Векшина.

VIII

Встретясь с Митькой в Нижнем, куда прикатил на недельку порезвиться, Панама предложил ему отправиться с ним в поездуху; Митьку прельстили новизна и забавность предприятия. — Прозвище достаточно определяло Василья Васильевича. Круглый и приятный, он и лицо имел круглое и приятное, а у людей, приверженных мамону, обжорная толстота почти всегда соединяется с безобидным добродушием. Наружностью своею он пользовался в совершенстве и не без основания шутил, что и после кражи он оставляет и в ограбленном самое приятное впечатление, почти дружбу.

Они сели в утренний поезд, не возбудив никаких подозрений в соседях по купе, которых было двое: толстощекий инженер, все время щупавший бумажник за пазухой, и миловидная девушка с черной повязкой через левый глаз. Ее добротные чемоданы лежали наверху и порадовали Василья Васильевича весом, когда он, искусно тужась, клал рядом с ними свою пустую корзинку.

Учтиво извиняясь за присутствие винной бутылки, они уединились в еду и разговоры о кооперации. В конце скромной трапезы своей Панама любезно, но не настойчиво, предложил и спутникам место за откидным столиком. Девушка отрицательно улыбнулась, а инженер пробормотал что-то о неловкости позднего приглашения и притворился, будто задремал. Пол вагона был щелеват; Василий Васильевич предложил свой полосатый плед девушке, которая старательно кутала зябнувшие ноги, и та доверчиво согласилась, не усмотрев в круглых панаминых словах и доли двусмысленной навязчивости.

В сумерки сообща пили чай, а Панама очень мило рассказал, как он, играя с одним мужем в шашки, обыграл его на серебряный подстаканник и женин поцелуй. Митька слушал плохо, углубясь в разглядывание елей, снега и паровозных искр, беспрерывно мелькавших за окном. Потом все они, вдоволь посмеявшись над незадачливым мужем и приняв предосторожности против воров, стали располагаться на ночь. А двумя часами позже, когда замедлилось биение колес и девушка мирно спала под панаминым пледом (— глубокому сну инженера способствовал, кроме того, хлорал-гидрат), Василий Васильевич выносил из вагона пассажиркины чемоданы, шутливо призывая Митьку не тревожить сладкого девического сна. Стремясь доставить сообщнику своему максимум впечатлений, Панама щедро уступил большую часть добычи Митьке. Усмехаясь от любопытства, Митька вскрывал свои чемодан уже у себя на квартире: только что выйдя на тюрьмы, Митька справедливо почитал себя во временной безопасности.

В чемодане находилось белье, платья, несколько цветных трико, непонятные безделушки и всякая безобидная, чуждо пахнущая труха. Разбираясь, он выкидывал вещи прямо на пол и небрежно отстранял ногой. Брезгливое удивление поджидало его в нижнем ящике, где не было ничего, кроме длинных шелковых веревок с тугими узлами и никелированными блоками. Каждая из них оканчивалась постоянной петлей, и легкий шелк их лоснился от долговременного употребления. Почти суеверно откинул их Митька, теряясь и недоумевая. Поездушная разновидность воровского ремесла показалась ему отталкивающей.

Несгораемый шкаф слывет на блатном наречии за медведя, и вспороть медведя означает попросту вскрыть шкаф. Митька был общепризнанным медвежатником. Зная какой-то фокусный секрет, он раскрывал их легко, как взрослый раскрывает крепко сжатый детский кулачок. Не всегда митькины предприятия заканчивались успехом; порой ни честная гусиная лапа, ни хитрая мелкозубчатая балерина не могли открыть Митьке доступа к сокровищу. Но зато всякий раз бывало нескончаемо весело вступать в это честное единоборство со сталью. Митькина сила требовала приложения и повсюду искала достойного себе противника. Здесь было не то.

Он ужаснулся нашествия лишних, оскверненных чужим прикосновением вещей, которые ему предстояло жечь, подкидывать, дарить, топить, уничтожать всячески. Ему и в голову не приходило отнести ворох этой добычи к Артемию Корынцу, барыге и шалманщику, который не гнушался ничем: самая мысль о скупщике краденого была унизительна Митьке. В дрянную эту минуту он презирал цветущую самонадеянность Василья Васильевича и его сравнение чемодана с пасхальным яичком, в котором сам не знаешь, какой лежит сюрприз. Вдруг он приметил незначительный бумажный сверток, выкинутый на пол вместе с бельем.

Со смутной тревогой Митька поднял его и оглянулся на дверь. Она, замкнутая на крепкий засов, не успокоила его. Нерешительной рукой сдергивал он цветную ленточку с синей бумаги, служившей оберткой. Внутри не оказалось ничего, кроме пачки фотографий, но именно ничтожность находки напугала его еще больше.

Краска стыда потеками разлилась по его лицу. — На верхней карточке стояла та самая, которая так доверчиво улыбалась вчера ремесленному краснобайству Василья Васильевича. Она была без повязки, и глазок ее чуть косил; она была в трико и, улыбаясь, держала в руках ту же петлю, которую и Митька только что имел в руках. Он перевернул листок; второй изображал ее же, но петля лежала уже на шее, а улыбка была такая: улыбайтесь, потому что теперь наступает самое веселое!.. Митька принялся листать быстрее жесткие картонки. Вчерашняя девушка, — еще совсем близкая и теплая в памяти, — сгибалась и летела вниз головой, дразня и одуряя падающее митькино сознание разнообразием опасностей и улыбок. Ему стало жарко, он не понимал. Кто-то за дверью настойчиво стучал, вышептывая митькино имя: Митька не слышал. Вдруг слабый холодок растерянности побежал от затылка к кончикам пальцев и назад. Сутулясь, он глядел прямо перед собой, и скомканная улыбка металась по его осовелому лицу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: