Через минуту он искал ее руку, стремясь хоть в пожатии выразить меру раскаянья. Маша поняла тогда, что этот крик был криком из пустоты, внезапно объявшей Аггея. Двойственное чувство наполняло в те сроки Машу. Обида жизни прямила ее стан и позывала на еще большую дерзость. Но уже неутоляемое отчаянье по утерянному постепенно овладевало ею. Чистое снежное поле (— образ Фирсова!) замутилось, и московская плутня, давая кличку Маше Доломановой, сумела подметить ужасную метель в машином естестве. Она без счету кидала деньги на ветер внутренней своей вьюги. Она купила себе подложное имя, оно оберегало ее от неприятностей. Она была молода, но в какую маску отвердевала темная ее краса! Тревога таилась внутри, а вокруг губ возлегло мертвенное спокойствие. Никто и теперь не посмел бы ее любить, и только курчавый Донька восторженно называл ее Вьюгòю в одном из стишков, написанных под нарами ночлежного дома.
А муж Вьюгù в задней комнатушке скрывался от дневного света; на работу он выходил лишь по вечерам. Тюремные заключения ему удавалось отбывать под чужим именем и в разных городах: сам же он оставался неуловим. Фирсов видел в нем как бы опыт: до какого последнего столпа может дойти ненаказуемый человек. У Аггейки этот предел отделялся надолго, но и теперь зияла и смердела отвратительная его поломка, хотя и был он пока опрятен и ел самостоятельно.
Сидя у себя, он целые дни крутил бумажные цветы и складывал их в угол. Он копил их, точно собирался раздарить их человечеству, точно на время выделки их отсрочивалась его собственная гибель. В его изделиях останавливала внимание противоестественная выдумка: чудовищная незабудка, наскучив быть голубеньким символом влюбленных, показывала миру свою изнанку, — огромный венчик с рядами проволочных зубов-тычинок. Аггей не понимал смысла своей работы: трудились один руки, костенеющие от усталости и не желающие умирать. Он не стыдился Маньки-Вьюгù, но вздрогнул, когда шорох не манькиных шагов сопутствовал открываемой двери.
Его лицо облеклось виноватой улыбкой, когда увидел Митьку. Стряхивая бумажный сор с табуретки и приглашая садиться, он, казалось, даже заискивал в госте, боясь, что гость обидится и уйдет.
— Я насчет дела… ко мне Ленька приходил, — сказал Митька потом, а сидел как-то выпрямленно и настороженно. Можно было заподозрить в Митьке опасение, что к нему прилипнет какой-нибудь аггеев лоскуток.
— И ты пойдешь со мной? — покосился Аггей.
— Ты под моим контролем пойдешь, — сухо сказал Митька.
Аггей чуть наклонился вперед, и руки его, как бы привыкшие к большим ношам, обвисали между колен. Возможно, что раньше — когда над губою брызнул первый ус — он был очень красив: тогда еще не вился над лбом этот жесткий волос. Как бы отвечая митькиным мыслям, Аггей провел себе растопыренными пальцами по голове и засмеялся, но смеху его не сопутствовало веселье.
— Митя, — заговорил он, бросая руки на стол, — не брезгуй мною! Я и не скрываюсь, что дружбы твоей ищу. Э, не дружбы… дай хоть подержаться за тебя! Нынче я совсем один стал. Родня? Отец сам в чеку ходил… «Дайте, говорит, машинку мне (— шпалер, по-нашему!). Он, говорит, ко мне скорей придет, чем к вам». Отец на сына, а? У меня, Митя, родня только сапоги: остальные — все хорошие знакомые! Меня сапог не осудит. Он в меня глядит, а я в него… и выходит, что оба мы черные: хвастаться-то ему и нечем! Да еще ты меня не осудишь… потому что знаешь, что меня уже нельзя судить… меня сжечь надо и пепел раздуть! (— вдруг он усмешливо опустил глаза. — Может, Маньку к тебе позвать? — Но Митька отрицательно качнул головой.) Нет, ты суди меня… я тебе одному дамся. Ведь ты хороший, чистый. Верно это, Манька говорила, будто ты вовсе и не жил с ней? (— Он соврал: Вьюгá никогда ничего не рассказывала ему про Митьку. Слухи об их совместном детстве доползли до Аггея стороной.)
— Я не хочу тебя судить, Аггей, — сказал Митька терпеливо. — Ты сам знаешь, кто я теперь.
— Не судите, да не судимы будете! — Смешок аггеев расползся по комнате, как едкий дым стелется по мокрой земле. — Хитрость какая! Не судите, потому что сами бойтесь суда. Что ж, под шумок, значит, как я?.. Врешь!! — гаркнул он и бухнул кулаком так, что огарок свалился (— Аггей не переносил электрического света —) и горел, лежа в прозрачной лужице стеарина. — (Нет, ты суди меня. Будь таким, чтоб смел ты судить другого. Хороший, суди плохого! — Холодок митькиного молчания отрезвлял Аггея. — Не серчай, Митя. Ты дурачок, еще сто лет проскачешь, а я… я уж знаю, в которое место мне пуля войдет. Ведь ты только протестуешь, а мы-то кормимся нашим делом. Мне и лестно прикоснуться до тебя, рассказать про себя, чтоб ты меня понял. Должен кто-нибудь на земле постичь даже такого человека!
Тогда Митька и рассказал мимоходом, как неделю назад прогнал от себя сочинителя в клетчатом демисезоне. Аггейка принял рассказ с внимательным любопытством. Вдруг Митьке тошно стало от аггеевых вздохов. Он подошел к окну и отдернул тяжелую гардину. Ворвался свет и тревога: на улице была еще не ночь, а только вечер. Неряшливость комнаты подчеркивала душевный распад хозяина. Окно выходило на запад. Грязный снег чудесно и оранжево мерцал в закате. И где-то в нежнейшем отдалении неба догорала ленточка зари, такая ласковая и тоненькая, словно из девчоночкиной косы.
Что-то позади говорил Аггей, и Митька кивал головою, но не доискивался значенья аггеевых слов. Он глядел в окно и думал: выйти сейчас и найти самую пустынную дорогу; пойти по ней, храня, как зеницу ока, эту спасительную решимость; видеть людей, живущих под этим же солнцем; прикоснуться к их черному и честному труду… Неожиданно померещилось Митьке, что грудь его наполнилась режущей упругостью морозного воздуха, а ноги — ноющей сладостью от долгой ходьбы.
— … и я знаю, почему ты идешь со мной! — коснулся митькиного слуха укоряющий аггеев голос (— почти так же, как вчера его собственный слуха Доньки). — Почему не приходил ты ко мне раньше? Скажи…
— Я согласился притти к тебе, потому что захотел увидеть Машу, — твердо, как заученное, проговорил Митька. — Достаточно тебе?
Он произнес это, все еще стоя спиной к Аггею. Вдруг он обернулся, учуяв позади себя чье-то другое, кроме аггеева, присутствие.
XVI
Он увидел Машу и, как бы ослепленно, уронил глаза.
— Зачем ты лжешь ему, Митя? Я тебе скажу потом почему ты идешь с ним! При нем нельзя: он не так поймет тебя… и уважать перестанет. И железа ты на лицо не пускай: я и сама, может, железная! — Приблизясь, она ласкала Аггея, проводя кончиками пальцев по лицу, и Аггей знал, чего стоила ей беспечная эта ласка. — Ну, дурачок, все возишься с цветочками? Подари и гостю незабудочку!.. А ты садись, Митя… разве собираешься уходить? — движением бровей она указала на табуретку, только что покинутую Митькой.
— Мне о деле надо условиться, — спокойно сказал Митька, — а потом я пойду.
— Чудак, — улыбнулась та, — когда пойдешь, тогда и встанешь. Ведь я не на колени к себе приглашаю садиться.
Встретясь впервые после долгой разлуки, они с трудом узнавали себя в личинах, надетых на них жизнью. Было какое-то возбуждающее равенство в начавшемся поединке. Но Вьюгà отошла к окну и, стоя спиной к мужчинам, рассеянно и порывисто играла золотым подвеском браслетки. Перекинувшись через стол, Аггей тискал митькину руку.
— Смотри, какая, а? — Восхищенный, исподлобный взгляд его, направленный Вьюгè куда-то между лопаток, блестел, как нож.
Смеркалось; девчоночкина лента догорела, и пепельные ее лохмоты жалобно свисали на золотые мерцанья горизонта. Больше не на что было глядеть в небе, и Манька отвернулась от окна.
— Что же ты, Митя, никогда не зайдешь ко мне? — Подойдя к Митьке, она осмелилась тронуть его за подбородок. — Ты приходи ко мне чаще, ведь ты друг детства. Я тебя развлеку от своих мечтаний… взгляни на меня! — Митька упорно глядел на дымок своей папиросы. — Ишь, где-то пятно посадила… на самом рукаве. Это ты, Аггей, это твой палец. И мыльный корень, пожалуй, не возьмет. Митя, мыльным корнем можно чистить шелк? — Она сцарапывала несуществующее это пятно с черного своего платья с еще большим усердием, чем приглашала Митьку заходить. — Ты, Митя, прячешься от меня, а я все равно знаю о всяком твоем движеньи. Ты вздохнешь, а я знаю. У меня в каждом доме глаз, я ведь стоглазая! Осьминог я… — Она грубо захохотала, точно желала что-то оскорбить. — Ты сестру отыскал? Непременно покажи: я очень тебя люблю… значит, и она мне не чужая… Поди, Аггей, поставь самовар, голубчик. Гость чаю хочет, но стесняется сказать…