Ее муж ничем не выразил недовольства. И пока он уходил, Вьюгá по-женски беспомощно чиркала спичкой о коробок.
— …вот, зажглась, наконец. Давай говорить, Митя!
— Юбку обдерни, — сказал Митька, раздражаясь той властью, которую с каждым мгновеньем отвоевывала над ним Вьюгá.
— А боишься ты меня, Митя. Не отодвигайся, я не полезу на тебя. — Ее гордое смуглое лицо, окруженное буйными витками волос, оставалось спокойным, а подкрашенные губы улыбались. Ее улыбка настораживала, но не заражала. — Если б это случилось, ты знаешь, что сделал бы с нами Аггей? Не бойся, он ничего не посмел бы сделать, потому что… — Еще не произнеся конца фразы. Вьюгá перебежала комнату и быстро дернула дверь на себя. Аггей стоял за самой дверью, и с лица его еще не сползла мучительная тревога незнания. В сумерках, поглощавших мелочи, особенно четко выявлялась его сутулость.
— Разве я велела тебе слушать? Иди на кухню! — Тыльной частью ладони она повелительно толкнула его в плечо и одновременно захлопнула дверь.
— Слушай, Маша, я не собираюсь ссориться из-за тебя с Аггеем, — предупредил Митька, когда Вьюгá вернулась на место. — Рога наставлять Аггею — не великая честь. Я не боюсь ни тебя, Маша, ни твоей мести. Ты угадала, что не для тебя я пришел к Аггею. Но, все-таки, ты делаешь ошибку в вычислениях: я постараюсь пережить нашу разлуку. Я, Маша, крепкий человек. Не всегда человека делает его оболочка…
Стоя перед ним, Вьюгá кружевным платочком вытирала руку, коснувшуюся Аггея. Она делала это в явном намерении привлечь митькино внимание. Недобрый аромат ее духов коснулся митькиных ноздрей. Она поняла его очевидную насмешку.
— …не боишься, потому что сильный. Пока — ты сильный. Всякий сильный чем-нибудь слаб, Митя. Я тебя на слабости поймаю… Зачем ты научился врать, Митя? Ведь, может, ты и в самом деле для меня пришел? — Она схватила Митьку за руку; камень кольца, повернутый вовнутрь, больно вдавился в палец, но Митька продолжая курить. — Знаешь, кто ты для меня? Помнишь, как мы ландыши рвали на Белянинской опушке после дождя. Радуга стояла на лугу, совсем близкая: можно было б добежать до нее и обхватить. Ты, ты первый распалил и зажег меня… а как заклинался передо мною! И, помнишь еще, ты хотел, а я не далась. Ландыши… беленькие! Ты забыл? — Мелкие стиснув зубы, она со смехом перечисляла все их тогдашние радости. — Манька-Вьюгá ландыши рвет и мальчика своего под кустом обнимает. Аггею сказать — обхохочется. Целует… вот так? — Она успела привлечь к себе лицо Митьки, не ждавшего нападения, но в последнее мгновенье раздумала и не поцеловала. — Нет, не хочется… — со скукой заключила она.
— Ты бешеная… тебя запереть надо, — глухо сказал Митька, но сердце его билось, как при разглядывании старенькой татьянкиной фотографии. — Ты сама виновата, что так случилось. Запоганив себя, ты, может быть, и мою часть, какую я имел в тебе, запоганила, — но я молчу. Хочешь сказать, что я не любил тебя? (— фу, чорт, трудное какое слово!) А ты спроси у Мити про колечко, за три рубля купленное, бедненькое. Как потускнело оно, покуда он ждал тебя! Колечко-то он в руке держал, а дождик падал. Дождик падал скверный, северный… (— Слово подобралось по звуку.)
Вьюгá улыбалась. Ее лицо удлинилось, охудев за эти полчаса. Она курила безостановочно.
— Трех рублей, Митя, мало за девушку. На меня посмотреть, так и то трех-то не возьму! (— Насмешка ее била в самый корень митькиного существа. Историю с колечком слышала она впервые. — ) Я, Митя, дороже стою! Я тут с одним на вокзале пошутила, так он и себя под ноги готов был кинуть. А ведь я шутила… За меня все нужно отдать! (— Охолодев от ее бурной и грубой страстности, Митька смотрел в окно, где пушился по крышам просинелый снег. — ) Ты на Аггея взгляни. Сладко ему было холуем на кухню итти?.. Самовар ставить, покуда я с тобой тут вместе… сладко? А ты опасен ему: ты только начинаешь болеть, а он уж мертвый. (— У нас за стеной дети часто возятся. Как уронят узел, стул… ты поглядел бы, что с ним делается!) Ведь, может, я целуюсь тут с тобой. Может, сидим мы рядышком, крылышко к крылышку, и посмеиваемся, как он там в трубу дует, тряпочкой золу с самовара стирает, а? Потому что для гостя дорогого полная чистота должна быть. Нет, Митя, я дорогая. Я нищему не по карману!
— Мы кричим тут, а все попусту. Ну чего ты хочешь от меня? Покаянья… либо замуж за меня желаешь? — Железо, железо бесчувственно звучало в митькином голосе. — Меня раз подрядчик, вот когда я на колечко зарабатывал, в лицо хотел ударить. Я ему сказал: порежешься, остерегись. Но если бы он ударил меня, тогда другой разговор… тогда я спросил бы, почему ты за колечком не пришла. А так мы с тобой квиты, баш на баш выходит.
Только этой минуты она и ждала:
— Толком, наконец, заговорил! Ладно… Ты жил в Рогове через четыре дома от меня. Спрашиваю: почему ты не пришел ко мне? Спрашиваю: почему не откликнулся, когда я позвала тебя? Отвечай, или я вот кину в тебя… Чумазый, скажешь, был? Враки!.. Ведь ты один у меня в целом свете был, Митенька… (— Она вся вытянулась в его сторону, — как струна, натянутая до предельного звука. — ) Разве попусту поцеловала я тебя у Кудемы? Разве могу я что-нибудь попусту? Ты ушел из Рогова, не попрощавшись… а ведь что я сделала для тебя: меня, небось, проклял за это отец! Ты боролся, воевал… почему не позвал меня с собою? За что бросил меня трем этим… — она произнесла грубое, точное слово. — Не чуял, как вслед тебе Маша Доломанова глядела? (— Струна все натягивалась, утончалась, переходя в высокий и опасный звук. — ) Тебя в мастерских любили: буйный малый, герой за рабочий класс. Ты никого не обижал, ты уважал человека… Правда, ты сумел вытолкать в шею и ударить главного мастера, старика… почти инвалида! И я, дочь его, ходила к тебе ночью предупреждать. Конечно, из классовых побуждений ты его хватил! Что ж, и от меня по классовым соображениям отрекся тогда? Герой, ты врешь! (— Удивительно, поцарапай героя, и такая из него дрянь ползет…) Ты любил меня, милый, и любишь… Для чего ты Саньку подсылал узнавать обо мне? Вы все у меня вот в этом кулаке… от всех вас держу ключики… Закину их к чорту, и не раскроешься никогда. Тебе стыдно меня было? С Машкой Доломановой гулять — позор, униженье, даже предательство? Почему вы все, теперешние, стыдитесь красоты, чувства, души своей стыдитесь? Почему вам хочется чуть ли и брови не обрить, и одеться побродяжистей в этакий промусоленный френчик о трех пуговках? Кому подражаете? Ах, да что же это я! Ведь тебя выгнали… я и забыла. — Она искусно разыграла минуту, но голос ее хрустнул, как раздавливаемое стекло. — Трехрублевая любовь!.. А колечко-то все хранишь, небось? С изумрудиком или просто так? В ячейке увидели бы, — выкинули бы и тебя, и твое колечко! — Тысячью жал колола она его, и каждое приносило обидную, пронизывающую боль; но Митька молчал, глядя ей в лоб, где как бы перебегали молнии. — Кем ты был, а вот идешь с Аггеем на погиблое дело… пулю зарабатывать идешь. Нет, мне не нужно твое колечко, я нынче аггейкина. И Манька Столярова, по кличке Вьюгá, вот кто. (— Как, разве ты не знал? Да, венчалась, и ладан не дымил, а огнем горел! — солгала она и сама не заметила своей лжи, ибо верила в нее.) Теперь ты понимаешь, как крепко ты отдал меня ему? За все это, за то, что изо рту у него пахло трупом, когда я в тот раз (в первый и последний раз! — опять солгала она) целовалась с ним, я еще посмеюсь над тобой, Митя. Э-эх, скажу, герой, где ж твое геройство? — Речь свою, начав шопотом, она кончила без всякой боязни, что и до кухни дойдут неумеренные ее признанья.
Комната была жарко натоплена. С опущенными от ожесточенной терпеливости глазами, Митька подошел к окну. Вдруг его позвали сзади по имени, робко, даже нежно, но он не обернулся. В предночном мраке за окном скудно светились чужие окна и выбегали первые звезды. Дыбилось над городом обычное мутное зарево, расталкивающее страхи подступающей ночи. Он обернулся, когда Аггей внес крохотный самовар, держа его в растопыренных пальцах, как гармошку. И опять Митька стал свидетелем чудовищной воли Вьюгù. Она коротко взглянула Аггею в лицо, безмолвно благодаря и, может быть, обещая награду. Митьке померещилось даже, что она шепнула на ухо Аггею какой-то смутительный вздор, и тогда внутри его скользнула странная, тоненькая боль. Она коснулась и пропала, но ожог ее было б не залечить даже и новым счастьем.