Женя собирается что-то сказать, но замечает (наконец-то!) новых гостей, неохотно поднимается, однако широкую, теплую ладонь протягивает радушно:
— Привет, Виктор. — И Даше, любуясь ею: — Здравствуйте. Евгений. Даша? Так это вы — Даша? Тут ваша подруга.
— Лидка? Хорошо, что мы не ждали долго.
Лида появляется откуда-то из-за книжного шкафа.
— Простите, ребята! Оказалось, что мой школьный приятель и будущий коллега Алик, — она кланяется в сторону губастого парня, — уже протоптал сюда тропинку.
Лида, в черном свитере и серой юбке, ничем не выделяется среди здешних девочек, которых множество и все плоховато одеты (не одежка, мол, главное).
Даша, пожалуй, очень уж ярка на этом фоне в своей зелено-розовой синтетике. Но красива! Об этом свидетельствует наступившая тишина (открыли и не закрыли рты. Ага!). Виктор жмет руки всем до очереди, счастливо вдыхает знакомый воздух. Ему здесь нравится. Нет, что там — «нравится». Это с некоторых пор — часть его жизни. Главная. И его встречают радушно:
— Привет, старик.
— О, Виктор Александрович! — Это, конечно, кто-то из девчонок. — Ты мою книжку не забыл?
— Ой! Завтра занесу. Знакомьтесь. Это Даша.
— Привет, Даша.
— Здравствуйте.
— Тише, тише!
— Витька, растворись в массе. Романов читать будет.
Виктор, чуть расталкивая девочек, усаживает Дашу на сомнительной чистоты коврик и плюхается рядом: здесь постоянно не хватает стульев.
Миша Романов — высокий, узкоплечий, с белой прядкой у лба и неожиданно тяжелым взглядом темных серых глаз — прижимается торчащими лопатками к стене, поднимает голову и монотонно начинает, постепенно взвинчиваясь, повышая голос, втягивая в это русло голоса, и слов, и представлений все, что находится близ, и все, что отстоит, постепенно, только влейся, и понесет, понесет без передышки, без начала и конца: движение, движение — напряженное, сплошное.
И — без паузы:
Виктор не вникает до конца в смысл этих стихов, называет их для себя по запомнившейся строчке — «Разрубите канаты» или «Мост над страхом», но он ловит их, хватает разинутым ртом, как воздух, они почти его, если бы он умел. Он бы, правда, сделал свои чуть менее патетичными. Но тот же поток беспрерывности, темперамента, напора! Тот же мост — трагический и нелепый, который
Все долго сидят молча. Миша Романов вытирает скомканным платком лицо и руки. Он вовсе не волнуется, просто это дьявольское напряжение — продержать и продержаться на такой звенящей ноте.
— А последнее, Миша!
— В следующий раз. Докончу вот…
Он весь еще там, в яростно вращающемся мире. Щурит глаза: привыкает к другому свету. Дышит тяжело: привыкает к другому воздуху.
Он очень серьёзен сейчас. Совсем взрослый человек. Да он и есть взрослый: студент-физик вечернего отделения, он же чуть ли не начальник цеха на заводе, он же поэт. Всесторонняя одаренность!
Виктор понимает, что это дает право на прямоту суждений, на резкость в движениях: человек крепко стоит на ногах. Право дает, а задевает. Получается, будто его, Виктора, достоинства — веселость, легкость, обаяние — ничего не стоят. А ведь самого Романова тоже тянет подурачиться. И он позволяет себе это, но только когда ему вздумается. И все на каком-то нерве, на лихости… Он разный, этот Романов. Виктору не совсем ясен. С ним трудно. Вот Женя Масальский — другое дело. Он мягче. И он обычно знает, как поступить. Это вселяет уверенность: его присутствие для Виктора — залог того, что все будет как надо.
Сейчас Женя подходит к Романову, берет его худые пальцы в свои теплые руки.
— Спасибо, старик. А я тут для тебя отложил…
Они уходят в угол, и Женя показывает свои новые графические работы — тонкие перовые рисунки, один из которых Виктору особенно нравится: это похоже не то на крыло бабочки, не то на листок, тонко испещренный сложными жилками древесной кровеносной системы. Все разглядывают, передают.
— А картины, Женя? Жень, ведь половина из нас не видели.
Женя Масальский открыто глядит желто-ореховыми своими глазами, улыбается широкозубой улыбкой, которая нежно выпрастывается из бороды и усов.
— Пожалуйста. (А ведь не хотел. Точно — не хотел!) — И переворачивает расставленные вдоль стен полотна.
Виктор знает их и радуется им. Особенно одна картина: за белой пеленой (занавес? Падающий снег? Дым?) на столе, угол которого на переднем плане чуть сминает пелену (да, конечно, это занавес), что-то за этой пеленой карминно краснеет, тревожное и счастливое, как праздник, который угадывается невдалеке — досягаемый, но еще недоступный. Потом различаешь — это игрушка. Паяц. И наглядеться на все это невозможно!
И еще картина — белым по белому, за такой же пеленой перчатки, цветок, длиннотелый сосуд. Все четко и законченно в общей белесой расплывчатости.
Стихи Миши Романова взвинчивают своими непрерываемыми ритмами, тормошат, зовут к разрядке. Женины картины мягко касаются чего-то Доброго в тебе, уводят в красоту.
Лида подошла к художнику, потерлась щекой о его плечо. Тот благодарно кивнул. И Виктору захотелось тоже что-нибудь такое сделать, чтобы и к нему вот так подошли. Чтобы Даша.
Одна из Жениных поклонниц и завсегдатаек — Нина, с длинным носом и длинными волосами, приносит чайник, сахар, баранки, глиняные кружки, ставит все на подоконник. Чай заварен прямо в большом чайнике. Кто-то наливает, пьет, кто-то ходит возле картин. Девочки перешептываются о всякой ерунде. Виктор раньше думал: они умные-преумные. А теперь знает — обыкновенные. Просто им нравятся стихи, и картины, и этот дым, и этот дом.
Женя налил чаю Даше. Ну что ж — новая гостья, все верно. Она блеснула зубами и белками глаз. Спасибо, значит. Тоже понятно.
Он что-то сказал.
Ответила.
Еще сказал, засмеялся.
И она засмеялась.
Может, хватит.
Кивнул в сторону Лиды и новенького, который опять о чем-то рассуждал, размахивая руками. Даша завертела головой: нет, мол.