Зычно, тоненько прокричал бывший пирожник, ухватил бревно, помог. Обтёр ладони о чью-то рубаху.
— Побыл бы с земляками, да некогда...
Наведаться к пильщикам, на склады, на конюшни, пугануть интендантов — и на Заячий. Не однажды в день туда... И везде, мысленно, рядом царь. Данилыч ускоряет шаг, как только представится впереди спина Питера.
Крепость на Заячьем обретает вид боевой, вал по всему обводу растёт, заострились грозящие на все стороны бастионы. Их шесть: один назовут Петровским, другие получат имена лучших слуг государевых — Головкина, Трубецкого[36], Нарышкина и Зотова, неизменного в кумпании «князя-папы». Бастион, смотрящий на север. — Меншикова. И требует особого его попечения.
Забыть Заячий остров, забыть... Санкт-Петербург! Ламбер сожалеет: отчего не Сен-Пьер? Француз прискачет, облазает бастионы, наругается всласть — и обратно в войска. Шереметеву он нужнее. Данилыч не спорит. Наставления генерал-инженера усвоены: между сваями насыпать гальку, чтобы не гнили от воды, забивать не густо, а то одна другую выдавит. Концы свай оковать железом — быстрее войдут, Вобан советует... Так у него, поди, мастеров довольно и время не торопит.
Дубасят копры, сотрясают землю под ногами. Прибаутки губернатора редко вызывают смех. Лица от усталости серы, — длинен летний день, прибавилось и работы, жаль ведь терять светлое время. Истомились и начальствующие.
«Только то бедно, что солнце здесь высоко ходит», — вырвалось невзначай в письме к царю. Ночи прозрачные, а сдаётся — таят недоброе. Ночь — будто око всевидящее. Ты, губернатор, перед ним гол как сокол, и владения твои обнажает он беспощадно.
Твой Санкт-Петербург...
Деревня или город — не разберёшь. Выйдешь из проёма крепости, где быть воротам, — ступишь в грязь, не успевшую отвердеть из-за ненастной погоды. В мокрую пору кажется — захлебнулся в болоте Санкт-Петербург. Л коли вёдро — он будто ветошь, раскиданная для просушки. Ни посадов справных, ни улиц, тропы да дороги, промятые лаптями, продавленные колёсами, присыпанные стружкой, а на обочинах то ли груда лесного лома, корья, лапника, то ли жилище. Бродят, выискивая траву, коровы и козы, скотинка офицера либо норовистого мужика. Глядь, приспособили поломанный ряж, накрыли чем попало — вот и изба. Что осталось от шведских домов в Ниеншанце, перетащили сюда — сгодились и обугленные доски, и скобы, печная заслонка, подсвечник. Нет-нет да и потянет свежим хлебом. Уже и хозяйка в доме — венчанная алн из гулящих. И надо бы губернатору навести порядок, причесать сей разлохмаченный Санкт-Петербург, да какими силами? Все руки сейчас — для дела главного, для защиты.
Где Крониорт? Что замышляет? Темноты, что ли, ждёт осенней? Нумерс не кажет своих парусов. Что означает бездействие противника, спрашивает губернатор, ведя про себя бесконечные беседы с царём? Всяко же в покое швед не оставит.
Скоро ли пожалуешь, Пётр Алексеич? Работами, чаю, будешь доволен.
К Неве, скользя на спуске, тянулись табунком лошади. Свалявшиеся гривы, исхудавшие шеи, выпирающие рёбра... Лицо государя видится искажённое гневом. На небрежение, на воровство. Драгунские кони и те страдают. Веришь, каптейн, и у меня злость накипела!
Паче огорчит царя Алексей. Задержали в кабаке странствующего юрода. Хвастал, что царевич зазвал его к себе, потчевал и уговаривал идти в Суздаль, к царице Евдокии, передать поклон и принести ответ. И тот юрод обещался, взял на дорогу два рубля, однако идти побоялся и те деньги учал пропивать. На дыбе, как подвесили да стали выкручивать суставы, испустил дух. Цидули никакой при нём не нашли.
Предать забвению такое нельзя. Алексей, нахохлившись, огрызался:
— Тебе-то что!
— А то, что отец поручил мне тебя со всеми потрохами.
Мальчишка задышал громко — вот разревётся. Нет, выпалил, дрожа от ненависти:
— Мне ты никто... Холоп...
Не сдержался, отвозил за волосы царского сына. Что сказать Питеру? Ты бы, милостивый, больнее надавал. За тебя ведь обидно. Суди меня, отколоти!
Царю одни горести от Алексея. Сопляк! Мамку ему... О государстве должен помышлять наследник престола. Чему его пруссак, таракан усатый, учит? Пожёстче надобно вразумлять отрока. Обломается, — считает царь. Неизвестно... Взгляд Алексея, взгляд больших тёмных глаз, впился и преследует. Из-под высокого лба, из недобрых теней под бровями...
Данилыч корит себя: напрасно вспылил. Не след бы разжигать враждебность. Наследник ведь... Небось тысячу раз повесил он, тысячу раз колесовал, задушил, обезглавил на плахе Меншикова, царского камрата...
Мимо протарахтела телега, на ней недвижно, будто мёртвый, лежал мужик в драной рубахе. Этак вот повезут с казни...
Телеги гудели, въезжая на мост, переброшенный от крепости на Городовой остров, через протоку. Лодки внизу прогибались, вода чернела, в пучине собиралась ночь. Совершая обход, губернатор не забывал и собственную хоромину. Ещё не дворец — бревенчатая изба, но больше царской, два этажа и конюшня возле, казарма для стражи и прочие службы.
Плотникам досталось. Стены без кровли и не обшиты — мешкотня! Тот мужик, вытянувшийся на сене, из ума не шёл. Может, в самом деле покойник? За ним, за телегой, за понурой спиной возчика, — зрелище казни, угроза, исходящая от Алексея. Чем отвести? Колдовством разве...
Есть же магия... Царь посмеялся бы, а она есть, Гюйсен и тот подтверждает. Растут же травы, властные над человеческими хотеньями... Вспомнилась Фроська — в зареве огня, бушующего в камине, голая, токмо с губернаторским шарфом на бёдрах. Каркала по-вороньему: я, мол, колдунья.
Отдать девку Алексею? Осчастливит принца — сулил Ламбер. Введёт во храм Эрота... Нахваливал француз, а пресытился скоро. Обожает вариэте, сиречь разнообразие. А Фроська в амуре упоительна. И неглупа...
Да нет, рано мальчишке... Интереса к женскому полу не проявляет. Тем лучше... Не для паскудства будет приставлена, убеждал себя Данилыч, а для надзора. Единственно для надзора. Чтобы шагу не ступил Алексей без губернаторского да без царского ведома...
— Поберегись, батюшка?
Кто-то из работных окликнул, а то угодил бы в разверстый погреб. Оттуда несло холодом: зябко в неоконченном здании. Ветер теребит бороды пакли, торчащие из пазов. И это — резиденция губернатора. Впредь до будущего дворца.
И снова — Алексей, лобастый упрямец, его ненавидящие глаза.
Царь на Олонецкой верфи задержался. Пишет, «дети» его, заложенные на стапелях корабли, здоровы, растут бойко. Развлёк Ламбер, заскочивший на два дня. Вечерами бражничали, судили-рядили о многом, в том числе о царевиче. Француз согласен: понуждать принца нельзя, Эрот приемлет поклонение лишь добровольное. Иначе отомстит — и возымеет отрок вместо желания протест. Но выпускать из виду Ефросинью ни в коем разе не следует.
— Держите её, экселенц? Она способная помогать. Да, да, слово чести... Только надо, чтобы кушала из ваших рук, — и Ламбер сложил ладони чашей. — Надо красивая роба, колье — от вас, мосье!
Во Франции известны девицы разного звания, также и вовсе простые, но пригожие собой, сметливые, умеющие зажечь мужчину, ловкие фаворитки, интриганки. Себе и аманту своему создают карьеру.
Фроська в сей роли? Ламбер обнадёживал. Что ж, попытка не пытка.
— Ладно... Дам я ей робы.
— Это пейзанка, да, но шарм, о, шарм имеет от природы.
«Шарм», «аллюр» — он сыпал славословия, плотоядно причмокивал, и Данилыч слушал, силясь заглушить в себе поднимавшуюся мужскую неприязнь.
Фроська, стало быть, куртизанка? Французское слово, в коем почудился трепет шёлка, возвысило девку несказанно.
Вороха трофейного добра доставлены в Санкт-Петербург из шведских имений. Данилыч отсылал галантные предметы в Москву, невесте Дарье, и получал нежные строки любви и благодарности. Теперь подобрать для Фроськи... Набил сундук платьев, коротких и длинных — какое-нибудь да налезет. Сунул в карман ожерелье из кроваво-алых камней, славно будут гореть на белой коже. Воскресным утром, в двуколке, с эскортом драгун отъехал.
36
Головкин Гавриил Иванович (1660—1734) — государственный деятель и дипломат, сподвижник Петра I, первый русский государственный канцлер (с 1709 г.).
Трубецкой Иван Юрьевич (1667—1750) — князь, приближённый Петра I, киевский губернатор, генерал-аншеф.