Изящный штиль уже поломался. Туманил страх. Возникал родитель, комкающий эту бумагу в ярости. Невольно полились жалобы на нездоровье, привычные, униженные. Словно приговорённый к казни, вымаливающий прощение, он заверяет царя в искренности:

«Того ради наследия (дай боже вам многолетное здравие!) российского по вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава богу, брат у меня есть, которому дай боже здоровье) не претендую и впредь претендовать не буду, в чём бога свидетеля полагаю на душу мою и ради истинного свидетельства сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу; себе же прошу до смерти пропитания».

Как иначе отвести топор?

Страх донимал, однако. Алексей обратился к вельможам. Чтобы в разговоре с царём убеждали не гневаться, снизойти к убогому, дозволить покой в уединении, в деревне. Просил Фёдора Апраксина, Василия Долгорукова[93], смутил их немало. Раздобыл обещания.

   — Был я у твоего отца, — сообщил Василий. — Ну, счастье твоё! Я тебя с плахи снял.

Изложил разговор подробно, сочинённый с расчётом. Царь-де был беспощаден. Едва не отколотил ходатая. Слушать не желал.

   — Отошёл всё же, нерв унялся. За тобой вины нет, коли неспособен. Радуйся, свобода тебе! Ни до чего дела нет, ступай к зазнобе своей!

Между тем Петербург судил и рядил — противность между отцом и сыном достигла предела. Главному архитекту об этом сказал Земцов. Он постоянно курьер с новостями. Порадовал, нечего сказать!

Передают, что царь удручён, предполагает объясниться с Алексеем, ждёт от него раскаяния. На этот раз не торопится решать. Странно ему и горько, что угроза лишить наследства не разбудила совесть, что сын так легко, так безропотно отрёкся. Может, сгоряча...

Авось само время поможет... Чаяние, Петру несвойственное. Он молчит, держит в напряжении ближних, всю столицу.

Спустя месяц царь серьёзно заболел.

Скоро Новый год, Доменико, по обычаю предков, очистит дом от мусора, от старья и сожжёт. Если бы сгорели и тяжкие заботы...

«Будущее заволакивается непроницаемой тьмой. Возможны события, подобные землетрясению. Они зародились за стенами дворцов, отчего подчинённый лишь острее чувствует своё ничтожество. Мадонна, будь милостива к нам!»

* * *

Сверкнёт топор или нет, а покамест пытка неизвестностью. Долгорукий соврал, лукавец-родитель ещё ничего не решил. Вот и полагайся на друзей! Царевич со дня на день ждёт письма или ареста. Уже зима на дворе, обильная снегом, — саван ему соткала. Впрочем, какой саван! Казнённого в мешок запихнут да в яму...

Выведать бы стороной... У кого? К мачехе пойти? Слывёт сердобольной, к Шарлотте вот как прилежала сердцем. Застать царицу одну в Зимнем дворце... Удастся ли? Оторопь взяла от этой мысли. Безумие — соваться в пещеру дракона. Никогда не просил мачеху ни о чём и впредь не будет. К Меншикову? Нет, только не к нему...

Ефросинья, видя отчаяние царевича, лелеет как маленького, напевает:

   — Гуляет Алёшенька в лесочке, а там за кусточком — ой, серый волк! Зубами щёлк...

   — Он и есть волк, — перебивает царевич. — Светлейший из подлейших...

Умолк — метресса зажала рот.

   — Глянул Алёшенька — то не волк серый, а зайка белый. Сидит, ушки прижал, сам ни жив ни мёртв.

   — Нет, волк, волк...

Долго ли, однако, пестовать? Ведь двадцать пять лет младенцу.

   — Ну, поплачь, поплачь! Сегодня рыданье, завтра ликованье. Дай карты раскину!

Вопрошает их, по настоянью Алексея, ежедневно. Гадает на зловещего короля пик, сиречь Петра. Догорает бечева его жизни. И янтарь, вещун-камень, показывает согласно. Снова в недрах его гроб, застывшее тело царя.

И вот подтвердилось — родитель заболел. Слышно, исповедовал грехи, причастился святых тайн. Вельможи при нём безотлучно, ночуют в покоях.

   — Притворщик он, — уверяет Кикин. — Янус он двуликий. Испытует тебя... Может, побежишь, яко блудный сын.

   — А если побегу?

   — Шутишь, родной...

   — Побегу сейчас... Не шучу, ей-богу! Побегу и буду служить отцу. А вас на дыбу всех...

   — Нас-то? Рабов твоих?

   — На кой ляд вы мне! Кругом двуличие... Ты пришёл испытывать, ты, требуха собачья!

Противен Кикин — побледневший, заискивающий. Ровно пёс на задних лапах... А родитель хворает серьёзно, сведения достоверные. Права Афрося — страхи надо отбросить. Являть Кикину и прочим правителя сильного, чтоб не пытались дурачить. Янусов — вон! Родитель был крут, так он, царь Алексей, ещё круче будет...

Алексей Второй... Всея великия и малыя и белый России... Песнопения в Успенском соборе, венец над главою наследника престола, пушечные салюты, фейерверки над Москвой-рекой, и тут, над Невой, и повсюду. Бочки вина на площадь — пей, парод, славь Алексея!

Рядом Ефросинья, царица...

   — Тебя сам бог избрал, через меня, — сказал он метрессе.

   — Попов спроси! Нешто позволят!

   — Никого не послушаю. Митрополит — он как любой слуга мне... Как Никифор...

   — Послушаешь, миленький!

Рдея от смущенья, Фроська поддразнивала. Верилось и не верилось. Алексей вызвал Вяземского.

   — Козёл ты паршивый! Как её величаешь?

   — Обыкновенно, — растерялся тот. — Ефросинья Фёдоровна, госпожа наша...

   — Высочество она, понял ты?

Заставил повторить и отвесить её высочеству реверансы. Старик пошатнулся на слабых ногах.

   — Ещё раз, — приказал царевич.

Экзерсис на полчаса задал бывшему наставнику. Затем отпустил, приказав сочинить кантату на бракосочетание — ведь Никифор музицирует.

Фортуна поманила и отвернулась — в декабре царь начал поправляться. На рождестве он смог выйти из дому, отстоять праздничную обедню в Троицкой церкви. Ещё месяц без малого ждал Алексей ответа.

Девятнадцатого января он прочёл:

«Последнее напоминание ещё. Понеже за своею болезнию доселе не мог резолюцию дать, ныне же на оное ответствую: письмо твоё на первое письмо моё я вычел, в котором только о наследстве вспоминаешь и кладёшь на волю мою то, что всегда и без того у меня. А для чего того не изъявил ответу, как в моём письме? Ибо там о вольной негодности и неохоте к делу написано много более, нежели о слабости телесной, которую ты только одну вспоминаешь».

Горечь в первых строках и недоумение. Выросший от отца в отдалённости, Алексей странен. В чём причина упорной враждебности? Почему не говорит прямо? Натурально, он привязан к матери, жалеет её, обижен за неё. Но неужели это чувство застилает всё: долг наследника, нужды России, будущее России? Стало быть, наследник снизошёл до ссоры семейной и погрузился в неё, глухой ко всему остальному. Отрекается от престола, выдвигает — и как будто с удовольствием — царевича Петра, которому нет ещё и года, и неведомо, даст ли бог ему век... Искреннее ли это стремление быть лицом частным, в делах государства не участвующим, или обман, прикрывающий некие замыслы? Так какие же замыслы? Несомненно, разрушительные. Контры между отцами и детьми в гистории бывали, но восстававшие обычно говорили, чего хотят. Этот же таится, молчит. Хуже всего это злобное, упрямое молчание.

«Также, что я за то несколько лет недоволен тобою, то всё тут пренебрежено и не упомянуто, хотя и жестоко написано. Того ради рассуждаю, что не зело смотришь на отцово прещение, что подвигло меня сие остатнее писать; ибо когда ныне не боишься, то как по мне станешь завет хранить?»

Сын просится в деревню, в добровольное изгнание лишь для того, чтобы оттянуть время, — таков вывод Петра. Противник оружия не сложил, он уходит в засаду. Нет, не отказался от трона, жаждет его, чает смерти родителя.

«Что же приносишь клятву, тому верить невозможно для вышеписанного жестокосердия. К тому же и Давидово слово: всяк человек ложь. Також хотя б и истинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен зело».

вернуться

93

Долгорукий Василий Владимирович (1667—1746) — князь, «полный генерал» при Петре I, участник его походов и поездок за границу; осуждён и сослан в Казань по «делу» царевича Алексея.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: