— Мой бедный друг, это так похоже на вас — жениться на анархистке, — ответила она мне тогда с улыбкой. Как будто здесь было над чем смеяться!

И если бы она хранила свои идеи при себе! Так нет же, ей надо было заронить их зерно в душу наших детей, особенно дочери, которая и без того была готова их воспринять и, казалось, видела в образовании лишь поощрение вольнодумства.

Я сравнивая эти подрывные идеи, которые медленно прокладывают себе путь в нежном и незащищенном от них разуме, каким был разум моей жены, с термитами, разъедающими и разрушающими с удивительной быстротой остов здания. Внешне оно выглядит нетронутым, и ничто не предвещает катастрофы, хотя внутри балки уже все источены, и внезапно, без предупреждения все рушится.

На каком же хрупком основании зиждилась моя любовь! Если бы я вовремя осознал это, я сумел бы принять меря, чтобы искоренить это зло. Я потребовал бы большего послушания, запретил бы некоторые книги, коварную опасность которых я лучше бы понял, если бы сам сначала прочитал их. Но я всегда думал, что лучшее средство спасения от зла заключается в том, чтобы не соприкасаться с ним. Увы, с Эвелиной дело обстояло иначе. Она, наоборот, считала, что должна обо всем судить сама, и здесь я искренне раскаиваюсь в определенной слабости своего характера. Но, возможно, именно потому, что я с глубоким почтением относился к власти, в частности власти церкви, и привык к послушанию, я не смог заставить себя решиться (что мне, однако, советовал сделать аббат Бредель) на проявление супружеской власти, которую любой твердый в своей вере муж должен проявлять и которая, конечно, удержала бы душу Эвелины от пагубных заблуждений. Я осознал необходимость такого проявления власти, когда оно стало уже неуместным и могло бы натолкнуться на богохульственное сопротивление. Однажды вечером я читал ей вслух, ибо в тот период я еще надеялся по крайней мере противостоять дурному влиянию книг, которые я по своей слабости не осмеливался запретить ей читать. Я читал ей прекрасную биографию графа Жозефа де Мэтра, написанную его сыном и включенную в посмертно изданный сборник произведений графа. в течение нескольких предшествовавших тому дней Эвелина была больна и вынуждена была соблюдать постельный режим; и хотя уже начала вставать, в этот вечер она лежала на диване. Одна и та же лампа освещала мою книгу и пеленку, которую она украшала кружевами к рождению нашего второго ребенка. Это было в 1899 году. Женевьеве тогда было два года. Ее роды прошли легко. Роды Густава обещали быть более трудными. Эвелина чувствовала себя неестественно усталой, ее лицо очень неприятно опухло, вероятно, из-за небольшой альбунинурии.

«Как вы еще можете любить такую некрасивую женщину?» — говорила она мне. А я сразу же начинал возражать, узнавая в ее взоре ее душу, которая не могла измениться. Но все-таки я должен был признать, что взгляд стал уже иным, что ее прежнюю душу я больше не узнавал. Я все еще пытался найти в ее взгляде любовь, но видел в нем главным образом сопротивление, а иногда даже своего рода вызов. Этот вызов, мысль о котором я все еще отказывался допустить, в тот вечер проявился особенно неприятно. Когда я читал один трогательный отрывок, Эвелина вдруг бросила свое вышивание, схватила платок и спрятала в нем лицо. Она смеялась. Я отложил книгу и пристально посмотрел на нее.

— Прости меня, — сказала она, — я пыталась сдержаться, но это оказалось выше моих сил. — Она вся сотрясалась от приступа безумного смеха, с которым она, совершенно очевидно, не могла справиться.

— Я не вижу ничего смешного… — начал я как можно спокойнее и в то же время с удивлением и строгостью в голосе. Но она не дала мне договорить.

— Нет, нет, в том, что ты читаешь, ничего смешного нет, — сказала она. — Наоборот. Но проникновенное выражение, с которым ты…

Я должен привести здесь фразу, которая вызвала у моей жены этот неуместный приступ смеха:

«В течение всего периода изучения права в университет Турина молодой Жозеф де Мэтр не позволил себе прочитать ни одной книги, не обратившись заранее в письме за разрешением к отцу или матери, которые жили в Шамбери».

— Чувствуется, — продолжила она, — что тебе так хочется, чтобы я этим восхищалась.

— А я вижу, что мне никогда этого не добиться, — сказал я скорее с грустью в голосе, чем с сожалением. — Итак, ты находишь это смешным?

— Безмерно.

Она уже не смеялась, а в свою очередь серьезно, почти печально смотрела на меня, и я отвел глаза в сторону, боясь обнаружить в ее взгляде чувство, которое я не мог бы одобрить. Я хотел проявить уступчивость, зная, что в отношении с женщинами всегда надо быть гибким, а если требовать от них слишком многого, то можно потерять все.

— Граф де Мэтр, — сказал я ей, — являет собой пример того, что можно назвать крайним случаем. Впрочем, в этом и заключается его значение и величие. Я восхищаюсь непреклонностью этой личности; он резко выделяется на фоне людей, готовых пойти на любые уступки. Слишком много людей мирятся с падением нравов и свыклись с этим, что в определенной мере этому падению способствует. Но я признаю, что нельзя требовать от другого человека добродетели, которой сам еще не достиг.

— В любом случае это очень красиво сказано, — согласилась она, вновь засмеявшись, но на этот раз ее смех был открытым и сердечным. Это был смех, которого я после этого долго не слышал, по крайней мере таким чистым и чарующим. Впоследствии ее смех стал полон иронии и того, что я еще долго отказывался считать презрением и в чем я долго хотел видеть лишь чувство превосходства, которое всегда немного шокирует, когда оно исходит от женщины. Что бы там ни было, сердечность этого смеха меня успокоила, и я решил пойти на примирение.

— В последнее время ты проявляешь такую независимость в выборе книг, — сказал я ей, — которую, надеюсь, ты не предоставишь нашим детям.

— Надеюсь, — резко ответила она, — что они сами сумеют ее проявить.

В ее голосе звучал вызов, но я чувствовал, что эта фраза вырвалась у нее случайно. Мне хотелось видеть в ней лишь каприз, но оставить ее без ответа я не мог.

— К счастью, я всегда начеку, — довольно строго сказал я. — Дело родителей — оберегать своих детей, иначе по неведению они могут воспринять вредные идеи, поддаться нездоровому любопытству.

Она опередила меня.

— Отсутствие любознательности всегда было для тебя добродетелью.

— На мой взгляд, твой пример достаточно убедительно свидетельствует об опасностях любознательности, — продолжил я. — Человек должен быть любознательным там, где это может укрепить его веру, а не подорвать ее.

Эвелина так и не высказала возражения, которое, очевидно, готово было сорваться у нее с языка. Я видел, как плотно сжались ее губы, как бы сопротивляясь внутреннему давлению и не выпуская наружу мысли, которые она отныне стала от меня скрывать, отказываясь от споров со мной. Я тоже замолчал, ибо перед лицом этого молчания мне оставалось лишь молить Бога и Святую Деву о защите, которую я сам уже обеспечить не мог. Именно об этом я их горячо и молил в тот же вечер.

Впрочем, наша беседа была более продолжительной, потому что я помню, что по поводу Жозефа де Мэтра и его повиновения воле родителей я ей сказал в тот вечер:

«Человек всегда кому-то или чему-то повинуется. Лучше повиноваться Богу, чем своим страстям или инстинктам!» Эти слова мне были подсказаны наставлениями аббата Бределя, и — потому, что они, собственно говоря, не являются моими — да будет мне позволено привести их в качестве прекрасного примера той глубины, которую может постичь почтительный и послушный разум.

Хочу сказать также о том, что явилось мне сегодня вечером в своего рода озарении, вызванном, конечно же, благостным состоянием, в котором, с Божьей милостью, я в последнее время находился: любая истинная мысль является всего лишь плодом созерцания, отражением Всевышнего. Из этого следует, что любая подлинная мысль идет от Бога. Человек, который верит, что думает сам по себе, и отворачивает от Бога свой разум-зеркало, перестает, собственно говоря, мыслить. Самая прекрасная мысль — это та, в которой Бог может, как в зеркале, себя действительно узнать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: