Учинить в штабе разнос, напомнить, где раки зимуют, почем фунт окопного лиха? Грозно. Однако убедительно ли? Все и без того по горло сыты разносами.

После вечернего совещания Вальтер попросил штабных остаться. Да, измучены, да, недосыпают, многих и сейчас ждет не постель, а осточертевший стол или оседланная лошадь, и все–таки: прошу остаться. На каких–нибудь десять минут.

Говорил час. Не повышая голоса, поименно не упрекая.

Существует разница — и немалая — между штабным офицером и строевым. Не к тому клонит, чтоб принизить штабников. Напротив, за каждого ручается головой, каждому доверяет, как самому себе. Однако в бой ведет командир роты, батальона, бригады — отец своим солдатам, на нем великая ответственность за жизнь человеческую. Подобная ответственность предполагает абсолютный авторитет. Ущемить его — оскорбить не только командира, но и подчиненных ему людей. Посеять в нем сомнение в собственных силах, праве отдать приказ, идти на смерть и вести других.

Высокомерие — насколько ему довелось наблюдать — бывает двоякого происхождения. Либо от успеха, кружащего голову, либо от глупости, получившей власть. В штабе дивизии нет Наполеонов и Клаузевицев. Отъявленных глупцов тоже нет. Откуда же спесь? Откуда, дорогие мои сотоварищи из штаба дивизии «А»?

Не всегда у него получалось столь доверительно, как в этот более или менее тихий вечер, когда где–то ухнуло два снаряда, бомбардировщик удовольствовался осветительной ракетой, медленно спускавшейся на парашюте. В безжизненно белом свете дома, деревья, шпиль костела обрели четкие, как тушью обозначенные, тени; они блекли по мере того, как ракета гасла, приближаясь к земле.

Когда не при такой идиллии, а средь захлебывающегося пулеметного лая, в залитом водой кювете офицер связи Станислав Пухальский повысил голос на замешкавшегося командира–испанца и добавил несколько уже известных интербригадцам крепких испанских выражений, Вальтер накинулся на офицера.

Голос его звучал хрипло, плечо подергивалось.

— Где вы воспитывались, Пухальский, кто открыл вам национальное превосходство, какой болван внушил мысль о спасительной миссии? Не нас должны благодарить испанцы, мы — их. Они предоставили нам возможность и свою землю, чтобы сражаться с фашизмом, расистской мерзостью, с Гитлером — врагом Польши не меньше, чем Испании… Никогда не забуду вам этого, пан Пухальский.

Падал липкий снег, видимость никудышная, обстановка складывалась неблагополучно, — на правом фланге атаковала марокканская конница. (Расчет верный: прицельный огонь затруднен даже по демаскирующим обычно белым тюрбанам.) Вальтер взял себя в руки. Не сошелся же свет клином на этом эпизоде, не раздувает ли он его?

Худой, словно щепка, Станислав Пухальский — смелый малый, ни в чем не подвел комдива, безотказно выполнял опасный долг офицера связи. Но Вальтер не желает знать о его добродетелях и доблестях. Сам вспыльчивый, как порох, не забудет грубости Пухальского, к ней — пусть безотчетно — примешивается ненавистнейшее, отвратительное чувство национального превосходства.

Ни сейчас, направив Пухальского с поручением в 5‑ю бригаду («Не желаю вас видеть»), ни впоследствии, сталкиваясь с оттенками того, что в сердцах назвал «мессианством», жаждавшим благодарности, он не менял своего взгляда, не терпел высокомерия к испанским командирам и солдатам, людям с обостренным чувством человеческого достоинства. (Не зря французы говорят: горд, как испанец.)

Ругая — случалось, яростно — какого–либо испанского офицера за промахи, Вальтер никогда не задевал национальной струны. Не потому, что знал: нельзя, бестактно, некрасиво. Просто–напросто в нем самом отсутствовала национальная спесь.

Могло показаться странным, что среди людей, по доброму и высокому побуждению приехавших в Испанию, нет–нет да явит себя национальное чванство. Французский капитан с ехидной усмешкой отзывается о туповатом капрале: «Англичане, друзья мои, консерватизм и тупость в крови»; немец–комиссар, месяц назад удравший из концлагеря, пустит по поводу неповоротливой польской роты: «Славянская заторможенность».

Он настоял, добился, чтоб английского командира, угрожавшего испанцу оружием, отдали под военный суд.

За англичанина вступились: был навеселе, следует ли из–за пустяков?

— Не пустяк. Колонизаторские замашки, британский офицер в Индии. Национализм способен погубить самое благое начинание.

— Испанский товарищ простил англичанина.

— Я не прощу. А франкисты, те принесут благодарность. Им подарок: глядите на интервентов…

В боевых донесениях костил «мелкую, мерзкую, вонючую грызню о национальном превосходстве одних наций над другими…».

С удовлетворением и достоинством он напишет о штабе дивизии: «Национальные отношения в самом штабе резко выделялись чистотой и, я бы сказал, здоровьем. Я не могу припомнить ни одного хотя бы мелкого случая трения на национальной почве».

Натиск мятежников на восточном берегу Харамы втягивал всю дивизию «А», вместе с бившимися южнее дивизиями «В» и «С», в сражение. Как и прежде, не хватало артиллерии. Атаки отражали пехотой и пушками танков.

От перегрузок, от машинного смрада и духоты танкисты почти теряли сознание. Помогая друг другу, выкарабкивались из люков, нетвердо ступали на землю, долго и жадно пили холодную воду, засаленным рукавом вытирали лицо и — снова в танки.

Продвижение мятежников измерялось теперь дорого оплаченными метрами. Самый ощутимый результат — захват ими высоты Пингарон, стайки домиков на каменистой площадке. С высоты просматривались тылы обеих сторон.

Ночной атакой республиканцы вернули Пингарон. Утром мятежники вновь взяли гору.

Пингарон вырастал в ключевую позицию Харамской битвы, насущную цель дивизии «С», усиленной артиллерией, поддержанной авиацией. Насущную и трудно осуществимую: противник успел укрепиться, насовав среди чахлого кустарника пулеметные точки, испещрив склоны сетью траншей. В густых кронах оливковых деревьев прятались солдаты. Приблизятся республиканские танки — в них сверху летят гранаты, бутылки с воспламеняющейся жидкостью.

Об очередной атаке Пингарона Вальтера известил правый сосед — командир 4‑й испанской дивизии Хуан Модесто. С обросшим смолистой щетиной Модесто, столяром из Андалузии, Вальтер вел знакомство с Москвы. В Испании они свиделись так, будто вчера расстались. Был он, что называется, душа–парень.

Вражеская агентура, располагая достаточными данными о республиканских военачальниках, числила Хуана Модесто среди наиболее серьезных. Покушение на него произвели одновременно с выстрелами в Вальтера. К счастью, также безуспешно.

На Хараме ему выпала сложная задача: развивая наступление с севера на Мараньоса, овладеть переправами у Сан Мартин де ла Вега и, соединившись с Листером, которому надлежало захватить злополучный Пингарон, замкнуть кольцо вокруг Харамской группировки мятежников. План — лучше не вообразишь. Его бы надежно обеспечить.

Оставаясь с глазу на глаз, Вальтер и Модесто не называли замысел утопичным, подобрали ему определение — дерзкий. В узком командирском кругу допускалось критиковать вышестоящие штабы за робость, неповоротливость, волокиту. Но не за широту, размах оперативного плана, даже незаземленного…

В последних числах февраля 1937 года, когда на холмах пробилась свежая зелень и зацвел миндаль, словно по уговору, обе стороны одинаково занялись проволочными заграждениями в несколько колов. Верный признак стабильной обороны.

Харамское сражение, крупнейшее на первом этапе испанской войны, иссякло. Противники не добились своих целей. Ни тот, ни другой вариант «Канн» не состоялся. Но мятежники понесли более ощутимые потери в личном составе и технике. Республиканцы утратили часть побережья Харамы, выиграв все же оборонительный раунд. Впервые народная армия действовала согласованно, впервые удалось массировать удары на узком участке.

Под Харамой Вальтер принял закабаляющее правило: что ни день, что ни бой — запись: место, приказ, силы, потери. Писал убористо, бегло, но цифры вырисовывал. Бывало, отклонялся от суховатого перечисления, узких колонок: стволы, снаряды, люди. Возможны три решения, какое взять?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: