— Вы, денежники, завсегда жалитесь, — махнул рукой Патрикеев. — А сами всё под себя, как куры, гребёте. С одного Нова города сколько получили!..
— Негоже тебе, Юрьевич, государские деньги считать! — резко сказал Иван Васильевич. — Они не для Ахмата, но супротив него собираются.
Патрикеев обиженно поджал губы. В наступившей тишине раздался звонкий голос великокняжеского сына Ивана — не по годам высокого и крепкого подростка, которого отец сызмальства стал приучать к государским делам:
— А мне слова князя Данилы по душе. Победим Ахмата, и денег никаких платить не надо.
— Умён государь не на рати храбр, но крепок замыслом, — наставительно сказал Иван Васильевич. — Не выгодна нам война — времечко за нас. Ты, Ваня, молод, а вон Владимир Григорьевич стар, — кивнул он в сторону Ховрина. — Возьмитесь бороться — кто кого?
— Да ить это как выйдет, — засмущался Иван, оглядывая казначея.
— То-то и оно, как выйдет. Может, он тебя, может, ты его. А может, ещё ссилишься и жилу надорвёшь. Через пяток же лет он с тобой и бороться не станет, верно? Так и у нас с Ахматом... Сдержать его надо, и в этом Иван Юрьевич правый.
— Хм, сдержать и денег не дать! — буркнул Патрикеев. — Это только с дурным духом так можно, и то не всегда.
— Да нет, дать придётся, — усмехнулся Иван Васильевич, — но не всё, а так, для позолоты обиды. На остальные же коней у татар откупить, пущай по весне табуны на Москву гонят — надо нам свою конную рать крепить. Подсчитаешь всё до копейки, Владимир Григорьевич, и мне особо доложишь. А ты, Иван Юрьич, проследи, чтоб границу с Диким полем пуще берегли. Пошли к порубежным князьям, пусть людей своих поставят лес валить, завалы да засеки делать. С весны у Коломны и Каширы, куда поганые завсегда суются, рати постоянно держать. Дать разноряд, людей подобрать и снарядить. Это, князь Данила, твоё будет дело. Сколь оружия нужно и наряда ратного, прикинь и тоже мне особо доложи — дадим заказ московским и новгородским оружейникам. Аты, князь, — повернулся он к Хованскому, — снарядишь отряд из служилых татар и по весне отправишь в Казань к хану Обреиму. Пусть сидят там и ждут, а ежели Ахмат двинет на нас, то чтоб шли торопом Сарай его грабить... С Псковом же — как решили. Подкинешь им, Иван Юрьич, пищалей, тюфяков и зелья пушечного — пусть сами пока охраняются. И отпиши им от моего имени, чтоб впредь не дерзили и немца попусту не задирали. Не хулить, а юлить, и не на вече своём базарить, а со мной ссылаться по всякому пустяку — пусть время тянут...
Великий князь усталым движением руки отпустил советчиков. После их ухода он долго сидел в глубокой задумчивости. «Землю, конешно, надо покрепить, чтоб было чем ворогов встретить. Но ещё лучше — унию эту богопротивную расстроить. Тут хитрющая хитрость надобна, ибо сии пауки давно уже общие тенёта супротив меня сплетают. Сейчас у Ахмата в почёте те, кто за войну с Москвою стоят. Надо, чаю, к ним упорнее приглядеться. Ведь недаром в Книге Мудростей говорится: «Если желаешь, чтоб отвергнули чей-то совет, не тверди о нелепости оного. Очернением давшего совет ты быстрее преуспеешь в желаемом». Значит, нужно попытаться опорочить Ахматовых советчиков, хотя бы главного из них — царевича Муртазу. Но как? Ахмат не дурак, чтоб поверить первому же навету...»
Иван Васильевич прошёл в опочивальню и сотворил вечернюю молитву. Произнося по привычке святые слова, он мыслями остался там, в Орде. Один на один со своим самым злобным недругом Ахматом, которого так никогда и не видел. Позже, ворочаясь на своём одиноком ложе, он снова и снова думал об ордынской угрозе. Мысль послушно бежала по выстроенным хитросплетениям, пока не натыкалась на глухую стену. Тогда он возвращал её к исходу и рассуждал сызнова.
«Ахмат сел на золотоордынский трон семь лет назад заместо своего брата Махмуда, которого собственноручно зарезал на охоте. У Махмуда было шесть жён и множество сыновей. Трёх жён Ахмат взял себе, остальных раздал другим братьям. Племянникам же сохранил жизнь, немало удивив этим своих сторонников. Ведь закон монгольской ясы гласит: «Раздавивший гюрзу должен всю жизнь опасаться укуса её змеёнышей». Однако в действиях Ахмата было больше мудрости, чем могло показаться с первого взгляда. Он рассорил двух старших племянников: Латифа, объявленного ранее наследником трона, вынудил бежать из Орды, а Муртазу приблизил к себе. Те начали грызться друг с другом и позабыли о священной мести. А младшие не думали о троне, зане были живы их старшие братья.
Сначала Латиф отсиживался в Крыму, затем с падением тамошнего хана Нурдавлета перебрался в Литву. Если и были у него когда-нибудь честолюбивые замыслы, то в Литве они исчезли полностью. «Пиры ладить да баб гладить» — вот, говорят, и все его заботы. Зачем же тогда он Казимиру? Ну, как-никак царевич, бывший наследник великого ханства, мало ли что... Постой-ка! — Иван Васильевич даже привстал с ложа. — Выходит, Казимиру выгодно Ахмата в поход толкать: из-под приподнятой задницы легче трон золотоордынский выдернуть, чтоб гультяя Латифа на него усадить. И Муртазе есть резон в том, чтоб его ветвь на троне сызнова уселась. Значит, Латиф и Муртаза могли войти меж собой в сговор, чтоб подговорить Ахмата к походу на Москву и в его отсутствие завладеть троном...
Ладно придумано... Если и не поверит Ахмат, так призадумается — дело-то не пустячное. Только надо похитрее всё представить. Может, скажем, Латиф своему брату письмо написать и про задумки общие поведать. И может такое письмо ненароком в руки Ахматовы попасть. Глядишь, и остережётся Ахмат. Год пройдёт в мире — уже хорошо...
Теперь с другого конца пойдём. Ныне Казимир увяз в угорских делах, дак и в следующем годе нужно королю Матиашу помочь — пусть не перестаёт Казимира щекотать. Одной щекотки, правда, маловато. Вот Папа Римский, этот посильней подмогнуть может. Знаю, чего он о моей женитьбе печётся: думает, что я от турского султана боронить его буду. А и леший с ним — пусть думает. Но надо, мыслю, написать ему через Фрязина про то, как Казимир с неверным ханом сношается и воевать меня хочет. Разве такое можно, пропишу, чтоб христианские волостители свару затеяли, когда масульманцы гроб Господний зорить восхотели? Пусть папа остережёт Казимира, тогда и женюсь на его греческой царевне...»
И тут же явилось великому князю лицо Алёны Морозовой, родное, доверчивое. Вспорхнули густые ресницы, открыв большие печальные глаза. «А как же я?» — будто вопрошали они. Иван Васильевич тряхнул головой, прогоняя наваждение. «Не вольны государи в делах сердечных! — стал оправдываться он. — Последний тать счастливее меня, ибо под рубищем сердце свободное имеет. Оно ему суженую вещает, мне же — люди высчитывают». Однако видения не исчезали. Память воскрешала то плавный изгиб Алениных плеч, то мягкую теплоту её ласкового тела. Он ощутил вдруг такую безысходную тоску, что готов был сорваться со своего ложа и безоглядно помчаться в темноту. Его остановил суровый взгляд Николы Угодника, хмурившегося с кедрового киота и, как показалось, грозившего ему тонким пальцем. «Отче Николае, — прошептал Иван Васильевич, — яви мне образ кротости и воздержания и даруй ми дух целомудрия, смиренномудрия и терпения». Но долго ещё в эту ночь пытала его память, лишь под самое утро усталость оковала распалённый мозг.
На следующий день поднялся он, против обыкновения, поздно. Дневной свет разогнал бесовское наваждение, и даже иконный Никола подобрел ликом. От ночного бдения остались только две мысли: послать в Литовское княжество людей на поиски Латифа и быстрее спровадить папских послов, передав с ними жалобу на Казимира. Великий князь посетил церковь, выстоял там всю обедню, горячо молясь за успешное свершение своих задумок, а когда возвратился, доложили ему об Антонии, просящем приёма по неотложному делу. Он велел позвать папского посла.
Антоний вбежал в приёмную палату и быстро заговорил, размахивая руками. Толмач перевёл:
— Просит-де Антоний выдать охранные грамоты для обратного проезда, а что, говорит, дело с царевной недоладилось, то пущай это один Господь Бог решает. Им же, папским слугам, здеся оставаться боле не мочно.