Старик Верейский вскинул слезливые глаза и тяжко вздохнул:
— Сноха, поди, научает, без неё тих был да смирен. Ныне и на меня голос стал поднимать. Строгости у нас маловато, ты вон в семье главный и должен за отца почитаться, на деле же происков братьев опасаешься. Может быть, вызвать их к себе да пригрозить, а то и под оковы взять, если чёрное дело замыслили? Чего стыдиться? Отец твой стыдился, пока глаз не лишился.
Иван Васильевич покачал головой:
— Не так всё это просто. Коли знают братья за собой вину, то сами не приедут, ибо войско доброе сколотили. А коли вины нет, так пуще озлобятся. Нет, до времени на их воровство глаза прикрыть надо, лишь бы тишком сидели. Управимся с новгородскими смутьянами, тогда и за них примемся.
Долгие годы княжения выработали у него свои привычки. Одному по душе суматошная круговерть, мгновенное переключение с одного на другое, стремительное движение к цели, как по бурной горной реке, где за каждым извивом таится нежданная опасность. А иной любит мерное течение, тщательно выверенный путь, в котором помечено всё, чего следовало бы остерегаться. Он считал, что можно наилучшим способом достигнуть многого, если заниматься на определённом этапе только одним делом. И сейчас таким делом была новгородская смута. Четверть века воюет он с этой гидрой, а у нёс то и дело отрастает новая голова. Где же корень зла? Где свододержащий камень? Сначала думал, что Борецкие, извёл всех: отца, жену, детей, их ярых сторонников — не помогло. Разрушил знаки вольности, покарал огнём и мечом новгородскую землю, дабы поселить ужас в сердцах смутьянов, — не прошло и года, как опять за своё принялись. Третьего дня призвал он Матвея и приказал немедленно выехать в Новгород и посмотреть на тамошних смутьянов. Но принесёт ли покой новая кара, пока не был уверен. Что же всё-таки толкает новгородцев на новую смуту? Любовь к родной земле? Да нет, любимой землёй не торгуют, как они. Приверженность к вере и своим обычаям? Опять же нет, ибо всякая ересь у них родится. А может быть, разумность государственного устройства? Нет и нет, понеже жалоб оттуда поболее, чем от других, идёт и бунтуют всех чаще.
Неведомость угнетала, и, как всегда в таких случаях, надежда оставалась одна. Посмотрел великий князь на своих близких и заключил:
— Держите моё имя честно и грозно, творите, как было сказано, а меня Господь надоумит.
Второй день маялся Господин Великий Новгород. На кузьминки[36] пришла весть о том, что из Москвы двинулся к ним сам великий князь, дабы наказать свою строптивую вотчину. Жива была ещё в памяти горожан прошлогодняя беда, когда москвичи разоряли новгородскую землю, карали ослушников, а с ними и вовсе невинных. Широко косила московская коса, дурную траву не выбирала, всё резала единым замахом. Неужто и ныне так будет?
Во владычных палатах собрался совет господ — посадники, тысяцкие, старосты пяти концов, сотники, настоятели важных монастырей. Добрую половину совета составляли старые посадники, те, которые когда-то были избраны на должность, а потом отставлены. Обычно обязательные в посещении, они на этот раз особенно постарались: пришли даже древние, о посадничестве которых никто, кроме их самих, уже не помнил. Скромной чинности старцев противостоял горластый Фома Андреевич Курятник. Он был последним избранником упразднённого веча, поэтому считал себя действующим, то есть степенным. Высокое положение прибавило ему наглости и свойственной недалёким людям привычки не слушать других. Старцы недовольно морщились. Срок степени ограничивался обычно годом, с этой точки зрения наглец уже давно должен был разделить с присутствующими печальную участь отставленных. Однако архиепископ молчал, а другим заводить спор о положении в совете не полагалось.
— Не можно нам быть под московскою пятою, — выкрикивал Курятник. — В прошлом годе им пятнадцать тыщ отступных дали, подарков на две тыщи надарили да сами, несыти окаянные, награбили тыщ на десять. Ныне и того более запросят. Покорством ихнюю выть не заморишь.
— Верно, верно. Пятьдесят рублёв судебной пени мне назначили, где это видано? — подал голос Иван Лукинич, один из самых древних членов совета, исполнявший должность посадника лет двадцать тому назад.
История его была хорошо известна всем. Испокон веку судился Новгород своими судами, и было их великое множество: что ни управа, то свой суд. С падением вольности право суда отошло московскому наместнику. Новая власть защищала своих судейских, грозя большими денежными карами за недоверие и поклёпы на них. Первой жертвой, наверно в назидание прочим, стал Лукинич, выразивший несогласие с исходом разбиравшейся тяжбы при помощи старческого посоха. Назначенная наместником кара оказалась столь значительной, что поначалу вызвала только усмешку. Однако явившийся вскоре судебный пристав принялся описывать имущество боярина, и тому ничего не оставалось делать, как повиноваться. С тех пор, правда, ни о чём ином говорить он уже не мог.
— Великий князь обещался нас на низовую землю не звать, а сам указ прислал — полк собрать и по весне к Дикому полю направить, — буркнул степенной тысяцкий. — Тута на самих немец наступат, а мы, значит, жену — дяде...
Представители Торговой стороны хоть те же бояре, но в совете всегда держались особняком и грудились тёмной кучкой в углу. Кто-то из них осторожно заметил:
— Не на воровство указ, а с татарином биться, как отказать?
— Вы там помолчите! — крикнул Курятник. — Грех не в том, куда зовут, а в том, что слово своё рушат.
— Верно, верно, всю старину ломают. Нетто было ранее так, чтобы болярина по суду грабили? — спросил Лукинич.
— Мы тож не без греха: вчера крест Москве целовали, а ныне... — донеслось из тёмного угла.
Феофил сурово глянул из-под клочкастых бровей и проронил:
— Не суесловьте, о деле глагольте!
— Да, о деле, — подхватил Курятник, — плакаться да вопросы задавать всякий горазд. Пожили мы год под Москвой и видим, каково нестроение учредилось: Ивановы наместники дела не знают и с нами совет не держат, ворью волю дают, рубежи не берегут, людей своих разбою научают. Будя! Теперь в другую сторону погребём. Король польский до нас ласков, старины новгородской ломать не хочет, своим судом не грозит. Вот ему и надо кланяться.
— Припозднились мы с поклонами — Иван не сегодня-завтра в город вступит, — послышались голоса.
Курятник замахал руками и возвысил голос:
— Погодите галдеть, сказать дайте. Ныне Иван с малыми силами идёт, от них-то, даст Бог, загородимся. На помощь к себе братьев его ждём, к ним давно уже люди посланы. Теперь вот грамоту королю отправим и под защиту ему отдадимся.
— Негоже нам за весь город решать, у людей поспрошать надо, — засомневалась Торговая сторона.
Курятник снова в крик:
— Спрашивали, покуда вечевик висел. Теперь конец звону, самим решать надобно.
Владыка стукнул жезлом:
— Утишься! Глас народа — глас Божий, как без него?
Тёмный угол отозвался одобрительным шумом.
— Нетто я против? — растерялся Курятник. — Токмо как этот глас услышать? На вечевой площади помост и тот срыли, они и срыли, — указал он на представителей Торговой стороны.
Владыка кивнул головой служкам, и те бросились отворять окна владычных покоев, выходившие к Софийскому собору. В палаты ворвался многоголосый шум толпы, заполнившей Соборную площадь. Похоже, что там обсуждался тот же вопрос. «Ай да владыка! — тут же смекнул Курятник. — У нас, поди, своя площадь имеется».
Новгородское вече собиралось обычно на Ярославовом дворе, расположенном на Торговой стороне. Однако нередко мнения сторон разделялись, и, когда согласия не находилось, разделялось и вече: Софийская сторона уходила на свой берег и собиралась здесь перед собором. Курятник поднялся и заговорил как о давно решённом:
— Тута завтра и соберёмся. За ночь помост сколотим, чтоб с народом, как водится, говорить. Покуда же давайте наш ряд с королём обсуждать, с чем завтра на вече выходить.
36
Кузьминки —1 ноября.