Это с ним что-то случилось. Это он испугался. Мучился, страдал. И потом, когда в каком-то беспамятстве, но уже беспечно, гулял и тратил отложенные ею для него деньги, мучился и страдал, потому что как будто предавал… И вот появилась — или осталась, туповатая, как табличка, мораль: он стал мужчиной, улучив свободу. Впопыхах, трусливо. Заслужив вместе с этим ублажением первой пробой, с этой припозднившейся проверкой самую что ни на есть мужскую, хоть и дурную, болезнь, некая гордость которой свойственна только юнцам. Но если это стало наказанием — значит, было преступлением то, что совершил… И то, чего хотел. Ну, и плевать. Дядя Сева объявился, как если бы выждав, но и тогда: улетал в Америку, на симпозиум. Спросил, привезти ли ему что-нибудь, и, наверное, опомнился, потому что сам же поспешно предложил: “Футболку фирменную… Кроссовки… Джинсы…”. И он, никогда ничего у него не просивший, потому что не получал возможности, вдруг сказал: “Если хочешь сделать мне подарок, купи альбом Босха”. Возникла неловкая пауза. Профессор растерялся, видимо, осмысляя, можно это или нельзя… Но, что-то вообразив, благополучно вернулся в настоящее. И удивился искренно… “А у нас, что же, до сих пор нельзя? Босха? Альбом? Полный идиотизм! Понимаю, гадость эту, этот абстракционизм… Но средневековье! Средневековье! Чистое… Мудрое… За что?!”. И голос его возвысился, дрогнув как струна.

Осень — пора учебная.

Ему двадцать лет.

Потом казалось, что она и была последней, эта осень, лишь по какой-то случайности совпав чуть ли не с концом эпохи, в которой в общем-то не жил, не успел, ничего не помня хоть как-то связно и подробно, кроме нескольких первых дней своей жизни без отца, когда ему сказали, что его отец умер. Тогда, в муках этих нескольких дней, наверное, кончилось детство. Юность же оборвалась, как будто вся эпоха, так сразу… и бессмысленно, в один день став тенью и отшатнувшись без всяких страданий, скорбей, так что даже не почувствовал, чего же лишился. Но это оборвалось ощущение безграничности жизни, что было точно бы сном, вошедшим своей ясностью в бессмысленную земную явь с его же душой, когда он родился — и стало сном, сном… Другим… Что возникает где-то далеко и является как бы из страны мертвых, из непроглядной гулкой темноты. Это ощущение, оно все время преследует, как фантом: однажды он это пережил, видел — был там, но не хочет, ни за что не хочет, чтобы забрали обратно, откуда, наверное, и пришел. Когда-то в детстве он видел этот свет, слышал этот гул… Испытав этот ужас, этот трепет… Но что это было? Если помнит он, может быть, помнила мать… Нужно было спросить у матери… Нет, она ничего такого не помнит. И, значит, этого не было. Но что хочет этим сказать, что она уделяла ему мало внимания? Что за глупость, столько внимания, сколько ему, она не уделяла даже отцу. Она с ним много говорила, читала книги, знает ли он, что научился читать в шесть лет? Она готовила его к школе, помогала делать уроки, он ведь был таким сложным ребенком, с ним нужно было очень много заниматься… Что, что он хочет этим сказать? Он провел у бабушки с дедушкой всего одно лето… Пионерские лагеря он любил… Свет, свет — он видел купол света, как бы сверху, этот купол переливался и сверкал, свет исходил прямо из него и воздушно заполнял все вокруг, из него изливались поющие голоса, гармония, такая, будто бы это звучали хором откуда-то из будущего тысячи и тысячи голосов… Но почему же будущая жизнь, вообще все это “будущее” погрузило в такое ожидание: предчувствие чего-то, приготовление к чему-то…

Последний визит к врачу — по дороге из института домой.

Мама дома, мама встречает его, мама радуется…

“Все прошло хорошо? Ну что же, мой сын, я очень за тебя рада… Представляешь, дядя Сева прилетел из Америки. Он заехал, оставил что-то для тебя. Как я понимаю, подарок. Сказал, что ты это просил. Посмотри, я положила у тебя на столе”.

И он хвастался в институте маленькой — вынимая, как фокусник, из кармана — шедевральной книжицей… Издательство “Prestel”…. “Garden of Earthly Delights”… Видит это так ясно. То, чего уже нет и где его уже нет… На убранном матерью столе, как будто покоилось что-то давно его волнующее и прекрасное, но совсем крохотное — и еще, что показалось ему в первый момент упаковками жвачек, их было много, они были оставлены на виду, рядом.

Презервативы — и миниатюрный альбом Босха.

КАРТИНА ТРЕТЬЯ

Круг рождений и смертей

Она стыдилась этой истории, как если бы самого знакомства с ним могла стыдиться. Оскорбляло, когда-то рассказывал, так, как анекдот: ирония судьбы или с легким паром! Хоть эту станцию метрополитена чуть ли не каждый день проезжала по дороге на работу, ну и обратно… Да, их встреча произошла в метро. Она возвращалась в общежитие… Он ехал в такую же студенческую общагу… Но очнулся посреди ночи в своей кровати, все тело ныло, как побитое, даже руки, выполз на кухню, включил свет, а там, на диванчике — подумал, заснула мать — в ее халате, под пледом, лицом к стенке, лежала она. Сырой водички нажрался, выключил свет. Утром, там же, на кухне, казалось, продолжился сон: в бледной иллюзорной камере света они сидели за столом, мать и она… Она — чужая, он с ней не знаком. Первой мыслью было идиотское: похожа на учительницу. Мать… мама, поразило, вся прибранная, новая, как будто собралась куда-то далеко. А эта пришла за ней, забрать, такое было ощущение. На столе, да, на виду, казалось, нарочно — прибор для измерения кровяного давления, чудилось, клубок каких-то оголенных резиновых жил. Вспомнил: ночью почему-то лежала здесь, на кухне… Могло стать плохо с сердцем, еще ночью, из-за него, вызвала “скорую”?! Но вдруг к нему обратилась эта — серьезная, строгая: “Как вы себя чувствуете?”. Молчал, ничего не понимал. Мать сказала, очень довольная: “Это твоя спасительница, дорогой сын, и, между прочим, она будущий врач”. Продолжения могло не быть, да и какое, какое же оно могло быть? Спрятался в комнате. И она, попав в эту историю, ждала только ее конца. Она пожалела Аллу Ивановну, ведь нельзя же было не пожалеть эту мать, когда она, как могла, старалась соблюсти хоть какие-то приличия. Чашка чая перед тем, как уйти? Попили вежливо чайку — и совсем другая история, куда приличней. Нужно было о чем-то говорить, спросить о чем-то гостью. Но через несколько минут Алла Ивановна уже не умолкала… И когда пойманная этой квартирой на одну ночь в ловушку молчаливая незнакомка наконец-то получила свободу — оказалось, что у нее самой не спросили даже имени, как если бы просто ошиблась дверью. Он, конечно, помучился, забыл не сразу, то есть существовать она перестала для него сразу же — осталось и жгло, нет, не чувство вины, а унижения, наверное. Стоило представить и мгновенно пережить то свое состояние, которое видела во всех подробностях лишь эта, эта… Врачиха. А стоило кому-то из ребят спросить, почему не приехал, развязался язык… Ну, еще бы, он упустил возможность привлечь к себе внимание: номер имел успех! Своя трусость опьянила, став храбростью… Как это было легко и просто, а главное, смешно. Ему даже завидовали, думая о серости собственной жизни, в которой не случилось ничего такого, хотя бы смешного, что бы сделало для окружающих героем дня. Он посмеялся над нею, этой врачихой, и тогда успокоился. Кто же видел благородного подростка, подростки — это подонки, все, пока не станут мужчинами. И мужчина — это раскаявшийся в своем прошлом подонок. Почему не повзрослел, столько понимая, чувствуя, ведь мальчики так мужают, оплакав своих отцов… Как будто потерялся во времени, потому что чувствовал себя брошенным и всегда жалел только себя. Эта жалость к себе, как ни странно, питалась чувством собственного достоинства, потому что все должны были его любить, то есть жалеть, согревая в нежных теплых лучах.

И вот нашелся тот, кто пожалел, не бросил…

Она ведь все время пыталась убежать… И до и после успевал догнать, остановить и возвращал себе, как будто чем-то опутывал. Жалкий… Омерзительно жалкий. Сначала один подошел, пошевелил, ковырнул своей резиновой палкой. Вызвал по рации напарника. Брезговали, наверное, наверх волочь. Решили, для начала, наличность обнюхать, в карманы полезли. Но оказал вдруг сопротивление, озлобил. Случайные подгулявшие пассажиры, кто это видел, наверное, старались быстро исчезнуть. От ударов дубинок укрывался руками, орал. Но раздался крик, ее крик: “Не бейте, что вы делаете, это же человек!”. Почему-то подчинились. Или решили, успеется, без свидетелей… Оставили, ушли — а у нее в руках, когда подобрала, оказался его паспорт… Осел на этих мраморных полатях в метро и только мычал. Отравился водкой. Ехал повеселиться к своим ребятам в общежитие. Повод был не менее гадок: готовился провести ночь в койке с какой-нибудь будущей учительницей… С Лерой или Викой, голодной дурочкой или стервочкой, которую нужно было для этого подпоить. Мчало по туннелю, будто кружилось колесо. Плохо стало. Испугался. Выйти еще был в состоянии из вагона, вырвало на платформе, больше ничего не помнил…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: