К холоду и голоду добавились беспрерывные бомбежки и артобстрел. Мы уже живем не в подвале. Это был райский уголок! Сейчас мы в полуобвалившемся блиндаже. Понятия фронт и тыл перемешались, мы в огненном кругу, который ревет и грохочет, сжимаясь. Всем нам, тыловикам, приказали взять оружие и отправиться на передовую. Мы стреляем, даже не видя точно, куда и в кого…

По-моему, от нас что-то скрывают, я слышал, как о чем-то спорили офицеры, переругались…

Альберта я не видел уже дней десять. Куда-то исчез. Телефон, возле которого обычно дежурил Цоллер, мы перетащили из подвала сюда, но эта кожаная коробка уже несколько дней молчит: где-то порыв. Цоллер дважды ходил искать, но из-за обстрела не мог добраться. Зато он обнаружил другое и, когда стемнело, сказал:

— Давай попробуем, может, чего-нибудь раздобудем…

При мысли, что надо покидать блиндаж и ползти по снегу на ветру, продувающему каждый шов одежды, стало не по себе. О том же, что нас могут просто убить русские, я и не думал. Цоллер выжидательно смотрел на меня. В белесых воловьих глазах его под рыжими ресницами ютились одновременно и страх и надежда: страх, что я соглашусь, — ведь и он боялся ползти, — и надежда, что все-таки он уговорит меня, — голод был сильнее страха. Я согласился. Мы предупредили унтер-офицера, чтоб, чего доброго, свои из охранения не подстрелили, прошли в конец окопа к последней ячейке и там вылезли за бруствер.

Сразу же в лицо хлестнуло ледяным глубоким ветром. Он срывал с зачерствевших сугробов колкую снежную крупу. Тьма. Иногда взлетали ракеты. Их сперва яркое, а потом замирающее полыхание медленно и немощно опускалось на землю, в судорогах уродливо и торопливо удлиняя корчащиеся тени от сожженных танков, опрокинутых грузовиков и покореженных орудийных стволов.

Цоллер полз впереди, иногда оглядывался, и в обмиравшем недолгом свете ракет его лицо казалось лицом мертвеца. Где-то далеко дрожало зарево, и, как в странной игре, по черному небу беззвучно неслись навстречу друг другу пулеметные трассы. Дикое зрелище всемирного хаоса. „Бессмыслица“, — родилось в моей голове слово. И чем дальше я полз, уже не вслушиваясь в тяжкое сопение Цоллера, полз, околевая от железного ветра, весь облепленный снегом, чувствуя толчки крови где-то у горла, тем громче стучало в мозгу привязавшееся слово „бессмыслица“

Наконец, мы увидели подбитый самолет. Вовсе не похожий, как мы привыкли воспринимать это чудо человеческой мысли, на птицу. Он напоминал скорее огромный черный крест на белой груди земли.

Самолет лежал на брюхе. Мы подползли. Это был штабной „Физелер-Шторх“. Он упал между русскими и нашими позициями.

Стараясь ничем не звякнуть, с трудом сдвинули деформировавшийся при падении дюраль и влезли внутрь.

— Ящики, — прошептал Цоллер. — Наверное, консервы! Я же говорил! — радостно срывался его голос.

Ящики оказались вскрытыми. Кто-то до нас побывал здесь. В них лежали не консервы: в прорыве туч, разорванных ветром, выглянула луна, и свет ее, как дуновение, скользнул по тускло засиявшим металлическим кругляшкам — значкам за ранение — и по Железным крестам.

Каждый из нас мечтал получить такой орден. Сейчас мы с Цоллером могли набить ими полные карманы.

Расшифровано временем i_011.jpg

„Бессмыслица“ — опять откликнулось в мозгу цепкое словечко. Круглая физиономия Цоллера вдруг сморщилась, расплылась, и он заплакал.

— Ну что вы, Густав, — я пытался его утешить, готовый завыть сам. — Заглянем в кабину и будем сматываться отсюда…

На полу, в узком пространстве ничком лежал мертвец в комбинезоне. Сдвинуть с места, перевернуть его, чтоб взять документы и личный знак, не было ни сил, ни возможности — он закаменел. Другой сидел в пилотском кресле, запрокинув голову, тяжко уронив руки вдоль тела. Лицо его было словно из серого воска; скованное смертью и морозом, оно матово поблескивало в лунном свете, скользившем сквозь плексиглас; рот приоткрыт, страшными казались зубы — белые, красивые, будто зубы еще живого человека. И только в широко раскрытых неподвижных глазах, в которых не было ни боли, ни ужаса, ни муки, мутнели в затянувшей их пленочке холод, пустота и вечность… Кобура его была открыта и пуста, комбинезон расстегнут, все карманы тоже, планшет исчез — болтались обрезанные постромки.

Мне жутко было прикасаться к его морозному телу, но, превозмогая себя, я содрал с его холодной волосатой груди личный знак.

Кое-как обшарив кабину, я не нашел ничего, хотя искал одно: витаминизированный шоколад — бортовой запас летчиков…

Тем же путем мы вернулись к себе.

И вот Цоллер сидит и растирает заскорузлыми ладонями давно не мытые отечные ступни — пальцы с выпуклыми лиловыми ногтями, расплющенные, в трещинах, пятки. А я пишу эти строки, прислушиваясь к зову голода — тупой, сосущей боли в желудке…»

«8 января.

Случилась беда. С Шуркой. Нелепость: из-за шкафа!.. Ах, Шурка, Шурка!.. Подумать только!..

Была и радость — сообщили: уничтожение немцев под Сталинградом идет полным ходом. Не разгром — уничтожение! Так и сказано. Зароют их в землю, исчезнут, будто никогда и нигде не было. Уничтожение… Сколько их под Сталинградом? Миллион? И все должны исчезнуть. Все наше, что за их спиной, как ни крути, уже принадлежит им только потому, что они захотели, смогли дойти до Волги, считая, что прошли только полпути, чтобы исчезли мы…

Ну и день! В Красной Армии вводят погоны! Чушь какая-то. Я — в погонах! Зачем?..

Лена (я теперь так про себя называю учительницу) сдержала слово.

Не могу спать: все видится щербатая добрая улыбка Шурки, и голос его слышу. Сижу в коридоре, у подоконника, пишу. Одноногий морячок ушел в палату. Выходил покурить. Я понимал: хочет поговорить со мной о Шурке, но только сказал: „Там она его не достала, так тут догнала. Без выбора бьет, сука, вот что обидно!..“

Начну о том дне по порядку. Кажется, утром пришла новость: принят указ, что в Красной Армии вводятся погоны! Не верилось, все удивленно галдели.

— Да что же это, братва! — кричал морячок. — Мы что, белогвардейцы, что ли?!

— Ты-то чего раскудахтался? — дернулся Киричев. — Тебе-то уже с костылями подчистую гулять. А если это вообще враки?

— Не, все точно, — подтвердил Шурка. — Начмед говорил.

— Ты мне объясни, для чего это? — не унимался морячок. — Вам-то ладно, можно и петлицы носить, и погоны. А нам, флотским? Куда их? На задницу пришпилить? Так не спиной же ходим, а передом, не видно будет, кто ты есть…

Я мысленно представил себя тогда в гимнастерке с „кубарем“ да еще и при погонах. Получалась чепуха. Вспомнил золотопогонников-каппелевцев, как они шли в психическую атаку в фильме „Чапаев“…

— Прикажут — наденешь, — хмыкнул Киричев. — Одно не пойму, что будем цеплять на погоны?

— Звезды, — сказал Шурка. — А что? Вроде вячит — пятиконечные. А все это, чтоб немца с панталыку сбить. Поначалу он не поймет: что за новая армия у нас? Покуда соображать будет, мы его по харе и огладим разок-другой.

— А потом когда разберется, кто ты есть, прихлебало, он тебя так огладит, что ушами засопишь, — загоготал Киричев…

Тема погон постепенно угасала, хотя я понимал, что у каждого в мыслях будет идти свой спор.

— А я думаю так, — примирительно сказал Шурка, — пегий иль каурый — лишь бы сани тянул. Нам что важно? Одолеть! А потом хорошо жизнь направить. Так, что ли? — повернулся он ко мне.

После обеда Шурка снова заглянул в палату и поманил меня пальцем:

— К тебе оголец какой-то.

В коридоре возле лестницы стоял паренек, мял в руках рыжий треух. Пальто из синего стершегося сукна было ему едва до колен, в плечах обузилось, из рукавов, вроде уползших к локтям, длинно торчали руки; кулачки уже по-мужски мосластые, красные, обветренные. Я узнал его — из школьной самодеятельности. Он достал из-за пазухи тетрадочку:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: