— Это вам от Елены Андреевны.

Я был обескуражен, — я ведь почему-то полагал, что она сама их принесет.

— А где же Елена Андреевна?

— Уехала в Чир-Тау на сахзавод.

— Спасибо тебе. Передай ей привет.

Он кивнул и, напялив пролысевший треух, облегченно метнулся вниз по лестнице.

Читать стихи не хотелось, и я положил тетрадь на тумбочку…

Хлеб перед ужином нам внесла в тот день санитарка Анечка, а не Шурка, как обычно.

— Что это, прихлебало забастовал? — спросил Киричев.

Анечка не ответила. Когда проходила мимо, я поймал ее за полу халата:

— А где Шурка?

— Нет Шурки, — тихо ответила она. — Заболел.

Тут я глаза ее заметил — испуганные, в слезах.

Я вышел в коридор и дождался Анечки.

— Мне не велено говорить, — оглянулась она по сторонам. — Начмед запретил.

— Никому не скажу, Анечка, честное, — пообещал я.

— Худо с Шуркой. Давеча кастелянша и тетя Женя шкаф стали передвигать. А он тяжеленный, полный папок. Где уж тут тете Жене, когда ей семьдесят, охает, за поясницу держится. А Шурка возьми и появись: „Ну, женщины, удумали! Это же танк, а не шкаф, ну-ка погодите“. И ухватился за низ, где ножки, поволок. У самой двери порожек, волоком не переведешь. Шурка и приподнял с одного краю, потянул на себя. Только и сказал: „Порядок“, как ойкнул, схватился за затылок, зашатался, уперся руками в стену и пошел, как слепой, да все клонится, клонится. Тетя Женя и кастелянша к нему, а он тут и упал… Хирург потом сказал, что какой-то сосудик у него в голове не то перебитый, не то слабый был, одним словом, что-то лопнуло. Нельзя ему было тяжесть брать на себя.

— Где он лежит, Анечка?

— В изоляторной… Нельзя к нему.

— Что говорят, выживет?

— Не думаю, — утерла Анечка глаза. — Ой, жалко-то как!..

Я вспомнил выбритый затылок Шурки, широкий багровый шрам от уха до шеи и понял, почему Шурку так долго не выписывали…

Уже перед отбоем я осторожно прокрался к изоляторной, тихонько, чтоб не грохнуть костылем, вошел. В палате полумрак. Экономная, в пятнадцать свечей лампочка под прогоревшим картонным колпаком едва согнала к углам и стенам глубокие тени, с улицы тьма навалилась на окно.

Шурка лежал на железной узкой койке, руки поверх одеяла, голова на высоких подушках укутана бинтами. Глаза его уставились в потолок, при моем появлении взгляд даже не шевельнулся. Я заставил себя улыбнуться, но он, как кукла, не заметил этого.

Сев рядом на табуретку, я терпеливо смотрел Шурке в лицо, ожидая, когда он узнает меня, даже придумал, что скажу. Дышал он ровно, спокойно, как спящий человек после честного трудового дня. Длилось это долго. Было жутко от этих широко открытых неподвижных глаз, словно хитривших со мной, не желавших замечать мое присутствие. Меня колотила дрожь. Я позвал: „Шурка!“ И еще раз. И вдруг понял, что он больше никогда не услышит и не увидит меня…

Я ведь даже не знал его фамилии…

Умер Шурка, так и не придя в сознание. В госпитале умирают. Все мы к этому привыкли. Но смерть Шурки почему-то старались скрыть от нас. Да разве скроешь: каждый друг другу по секрету сообщал…

Так ушел из моей жизни алтайский паренек Шурка».

В таком деле я мог положиться на Альку…

Предстоял мой день рождения, исполнение опостылевшего ритуала. Избежать этого уныния невозможно. Я никого никогда не приглашал — приятели, помня, с утра звонили, поздравляли, а вечером являлись.

На сей раз сложность заключалась в том, что впервые от Лосевых должна была прийти только Наташа. Но придет ли? Я понимал, как нелегко начинать ей все делать одной, без Виктора — и собираться в гости, и выходить из дому, и подниматься в лифте на мой этаж, и входить в квартиру, и сидеть за столом на привычном месте, где справа всегда сидел Виктор… А этому должно предшествовать дурацкое хождение по магазинам в поисках подарка — затея, обретшая уже цепную реакцию престижной необходимости. У Лосевых ее издавна исполнял Виктор — легко, весело и азартно, меньше всего при этом думая об имениннике или имениннице. Теперь Наташе предстояло самой отправиться в тяжелый поход по магазинам, искать совершенно не нужную мне вещь стоимостью, конечно, не меньше десятки (как же — так заведено!), неизбежно обращаясь памятью к Виктору…

Вот я и подумал об Альке.

— Слушай, — сказал я ей по телефону. — Какой завтра день? То есть как не знаешь? День моего рождения!.. То-то! Во-первых, сделай так, чтоб у матери не возникло сомнения идти или не идти. А во-вторых, как только она отправится на работу, сбегай на рынок и купи мне в подарок хороший букет цветов… Ее надо избавить от хождения по магазинам… Да… По многим причинам. Понимаешь?.. Ты умница, правильно… Перед концом рабочего дня позвони ей и скажи, что подарок ты уже купила. Только не говори, что… Да, да… Перед фактом. Договорились?..

Наташа пришла.

Внешне она была спокойна. Чуть подкрашены ресницы и глаза. В одежде — никакого безразличия, все с интересом к ней и вниманием, вторая пара туфель в сумочке. В общем, все как всегда. «Слава богу», — подумал я успокоенно. Мы стояли в прихожей.

— Это тебе от Альки, — подала букет гвоздик. — А это от меня и от него, — Наташа извлекла из сумочки «Паркер» — новенький, подаренный Витьке в каком-то торгпредстве.

Я не хотел никаких его вещей брать на память. И однажды, вскоре после похорон, сказал Наташе об этом, когда она попыталась что-то отдать мне.

Но сейчас я понимал, что не взять ручку нельзя, слишком спокойно и естественно постаралась она сказать «от меня и от него». Не стоило усложнять то, что она помогла избежать нам обоим.

— Но пиши ею только правду, — улыбнулась Наташа. — Для гадания или для пасьянса нельзя пользоваться картами, которыми хоть раз сыграл в азартную игру. Соврут. Этой ручкой еще никто не пользовался…

Мы расцеловались. Мы понимали, что каждый хорошо справился со своей ролью. Только бы никто за столом не начал оказывать Наташе усиленное внимание или вспоминать со вздохом, как ловко Виктор умел открывать шампанское…

Все получилось гладко, окончилось около двенадцати. Я пошел провожать Наташу. После теплого весеннего дождя стояла мягкая сырая тишина. Белый свет фонарей прилип к мокрому асфальту, шурша, проскакивали машины, перемаргивались указателями поворотов, в городской апрельской полуночи были разлиты мир, благодать, равновесие…

— Ты молодцом, спасибо тебе, — сказал я Наташе.

— Учусь ходить, как после болезни. Покачивает, но ничего, надо привыкать, предстоит еще много прошагать, — ответила она.

— Ты не одна, у тебя хорошая дочь.

— Дочь хочет замуж.

— И дай ей бог.

— А я не хочу, чтоб она выходила замуж. Не хочу, чтоб ее потом предали.

— При себе держать будешь?

— Нет, зачем? Пусть так живут. Тем более что так нынче модно, говорят. Поживут, первый угар любви сойдет, тогда пусть решают, смогут ли друг без друга дальше. А в загс сбегать недолго.

— Ты ей этого не скажешь, не сумеешь.

— Сейчас смогу.

— Блажишь, Наталья… Разве ты не была счастлива с Виктором?

— На этот вопрос, если постараться, ответить можно. Но вот был ли он счастлив со мной? Он искал утешения на стороне. Знаешь почему? В сущности, он был неуверенным человеком, в чем-то слабым и боялся, чтоб его жалели самые близкие люди.

— Виктор — слабым?! И это ты говоришь мне?

— Представь себе. Он держался на тщеславии. Отсюда весь его напор, энергия, деловитость. Он боялся риска. Говорил: «Не для этого я вернулся живой с войны, чтоб сейчас рисковать». Я его понимала и подыгрывала ему. Другого выхода не было… Конечно, человек он был способный и удачливый. Считал, что способности и удачливость друг без друга существовать не могут. Но поскольку везение всегда под угрозой каких-то обстоятельств, что ли, он стремился использовать его на сто процентов. Не обладал он чем-то главным в характере, чтобы верить в надежность свою и окружающих… Ты знал его много лет, но у тебя просто никогда не было нужды и повода вникать в это так глубоко и заинтересованно, как мне. Это удел жен… Но я его не осуждаю… А то, что лично меня коснулось, — лично мое…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: