Старуха принесла подушку и рядно.

— Прикройтесь, оно чистое, — сказала и ушла.

Я слышал, как несколько раз дунула, гася лампу. Стало темно.

Мы лежали молча, вслушиваясь в непонятные шорохи чужого жилья. От подушки пахло чем-то незнакомым…

Спустя какое-то время Лена сказала:

— Я ведь знаю, о чем ты думаешь. Ты считаешь, что я попала из-за тебя в унизительное положение… Мол, тебе скоро уезжать, как же будет со мной?.. Правда? Тебе не хочется, чтобы я думала обо всем, что произошло, как о случайном похождении заезжего офицера. Как в старинных русских романсах. Но ты ничего не можешь придумать: ты уезжаешь очень далеко, туда, где не угадать, как сложится твоя жизнь. Потому и не знаешь, что предложить или что пообещать мне сейчас в утешение… Мы ни разу не сказали друг другу: «Я люблю тебя». Ты — из боязни ответственности передо мной за эти слова. Я — из опасения усложнить твое положение… А между тем…

Я хотел перебить ее, сказать, что мы будем вместе, что, как бы ни сложилось, нам нельзя терять друг друга. Но это могло оказаться ложью: я действительно уезжал в слишком далекое и ненадежное путешествие.

— Мне ведь ничего не нужно, — горячо говорила Лена, — только уважение. Это очень важно — уважение. Ни деньги, ни подарки, ни прекрасные слова — ничто не может возвысить человека и придать смысл его существованию, если он не способен уважать другого… Мы сейчас ничего не сможем решить. Если мы поженимся до твоего отъезда, это будет выглядеть фальшиво для окружающих меня людей… Что-то от воровства… Не надо, не возражай… Я не ханжа, я не боюсь молвы… Все сложнее. В каждой семье тревога, горе, ожидание… А я — замуж, вдруг, случайно, торопливо. Да и что это тебе даст?.. Пусть все останется, как есть. Считай меня женой или любовницей… Доверимся времени… И больше не надо об этом…

Я ничего не мог ей сказать тогда, она все решила. Я боялся услышать в себе чувство облегчения и благодарности ей за это, словно она избавила меня от необходимости совершать вынужденное благородство, чтоб выглядеть порядочным. Мне не хватало ее простоты понимания всего, ее естественности…

— Скажи, а ты убивал их? — внезапно спросила Лена.

— Кого? — не сразу понял я.

— Их!

— Да. Вероятно, попадал. Я хорошо стреляю.

— Это страшно?

— Разве думаешь? Там не до этого.

— Наверное, потому что не мы к ним, а они к нам пришли.

— Возможно. Но для них такой разницы не существует.

— Пожалуй, ты прав… Как же их много еще на нашей земле!.. Представляешь, сколько раз тебе придется еще убивать их… Но так им и надо! Так и надо! Разве мы этого хотели?! — прижавшись, яростно шептала Лена…

Потом снова была тишина, и в ней за тонкой перегородкой послышались шаги и женский молодой голос:

— Кого это вы пустили в дом?

— Людей, кого же еще, — отозвалась старуха.

— Вы что, знаете их? А если обворуют?

— Тебе-то чего волноваться? Что здесь твоего? Здесь мое да сына моего.

— Но я жена Андрея!

— Жена?! Сучка ты вертлявая, а не жена! Его настоящая жена на фронте, врач.

— Вы не смеете так! Я тоже была на фронте! Я беременна от вашего сына. Он оформит развод, и мы поженимся.

— Беременная! Ишь, какое геройство на фронте проявила!..

— Я напишу Андрею, как вы со мной обращаетесь! — голос сорвался на плач…

Утром, когда, попрощавшись со старухой, мы уходили, я увидел прильнувшее к стеклу молодое круглое лицо, светлые волосы женщины были закручены на папильотки, толстой оголенной рукой она придерживала у белого горла ворот халата.

Николай Петрович в тот вечер вернулся раньше обычного. Пришел не с работы, а со станции — расстроенный, взволнованный: снег, плотно лежавший всю зиму на крышах его вагонов, начал таять, вода затекала по стенам внутрь. Необходимо было срочно сбросить снег и, пока гнилая погода — месяц-полтора— регулярно топить печурки, выпаривать сырость, которую невидимо, жадно впитывала бумага.

Я сказал ему, что сбросить снег — ерундистика: попросим Лену мобилизовать старшеклассников. А вот достать топливо и постоянного истопника с оплатой — сложнее: нужно много денег, да и вольные рабочие руки найти не просто. Но я успокоил старика: что-нибудь и тут придумаем…

А когда пили чай, он вдруг подмигнул мне:

— Сегодня 18 февраля, молодой человек! До войны в этот день жена устраивала званый ужин. Приходили друзья, и мы пили лучшее вино из Абрау-Дюрсо, — он подошел к связке книг, порылся и вернулся с маленькой брошюркой в поблекшей голубовато-серой бумажной обложке. Стоя, торжественно сказал: —18 февраля 1825 года был отпечатан и выпущен в продажу весь тираж первой главы «Евгения Онегина»! Две тысячи четыреста экземпляров. Вот она. — он протянул мне книгу.

На титульном листе значилось: «Евгений Онегин. Роман в стихах. Сочинение Александра Пушкина. Санкт-Петербург. В типографии департамента народного просвещения. 1825».

Этому томику было 118 лет! Его, возможно, держал в руках сам двадцатишестилетний автор! Пушкин!..

— Вам ведь сложно представить нынче, что для тогдашнего читателя этой книжицы ни Татьяны, ни Ленского еще не существовало! — он сощурил глаза и задрал бородку. — Роман-то выходил по главам, с интервалом. А вы в школе читали его сразу! И, конечно же, знали что-то о его прелестных героях еще задолго до знакомства с текстом. Пушкин входит в нашу жизнь с детства… И еще заметьте: из 2400 экземпляров до нас дошли единицы. Но дошли! Так как же не уберечь их?!

Я понимал восторг Николая Петровича. Да и сам был удивлен, что держал в руках такую реликвию, с трудом представлял себе, чьи еще руки могли ее касаться… И вдруг Пушкин — великое и вечное имя- символ, вошедшее еще в детское сознание, как постоянная данность, один и тот же портретик в хрестоматии, — предстал в виде слабой, доступной разрушению живой плоти: тоненькая книжечка. Это была уже осязаемая и зримая часть того, во имя чего не раз звучали в торжественных случаях солдатские клятвы не отдать на поругание нашу историю и во имя чего солдаты просто умирали в бою, в тот момент вовсе и не ощущая в себе, как все это неистребимо, как связано воедино в нашей душе, со знати, в жизни с самых малых лет…

— …И существует, молодой человек, зависимость, — почти крикнул он мне тогда. — И векторные силы ее невероятной досягаемости. Невидимые, они пронзают дни и целые столетия; Зависимость между двумя конкретными людьми, между народами, между эпохами и социальными системами. А следовательно, и поколениями. Не это ли сцепление и является гармонией мира?..

— Хороша гармония — пол-Европы в руинах! — помню, возразил я тогда.

— Как ни странно звучит, но войны — это частность, — заходил он вокруг стола, поглаживая тыльной стороной ладони подбородок. — Мерзкая частность в той неустанной целесообразности, которая управляет человечеством со дня его рождения. Какой-нибудь просвещенный монах, участвовавший в разрушительных крестовых походах, имел основание изречь, что гармонии нет: он видел, как рухнула она под огнем и мечом в реки крови. Однако же через шестьдесят лет после четвертого похода появился Данте, через триста лет — нате вам: Шекспир! Прошли еще века — заговорили Пушкин и Толстой! А сколько было бессмыслицы между этими вехами?!.

Все, что говорил профессор, было понятно мне, интересно и вместе с тем как-то призрачно далеко, только тревожащим холодком касалось моего мозга, но в душе вроде не находило места. Я пытался все это сопоставить с тем, что видел своими глазами: как бегает по танку верткое на ветру пламя, лущится от жара краска и оседает копоть, как сидит солдат, вытянув ноги в обмотках и прижимает к животу вывалившиеся кишки, белое лицо его в последней липкой испарине, а он просит пить и все косит глазом в красное месиво, куда вломился кусок рваного железа… Но не сопоставлялось… Ах, Сеню бы Березкина сюда! — думал я тогда. — Вот кто бы получил полное душевное удовольствие от мудрости Рукавишникова! Любил Сеня такие беседы! Хлебом не корми. Витька, бывало, посмеивался, а Сеня приспускал свое левое веко и ораторствовал. Тут же сопел Марк Щербина, по-медвежьи подмяв Витьку, чтоб не мешал витать мыслям Сени своими дурашливыми репликами…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: