Чем больше я углубляюсь в бумаги Конрада Биллингера, чем острее и громче начинает звучать во мне прошлое, когда читаю свой дневник, тем тревожнее одолевает мысль: смогу ли сделать так, чтоб все было понятно всем? Не эгоистично ли постоянно напоминать людям о том, что кажется главным для тебя? Может, чье-то главное лежит далеко в иной сфере? И годится ли напоминать взрослым, как школьникам, что они выучили не все уроки? Взрослые вольны пользоваться правом выбора.

В годы войны мы — Лосев, Березкин, Щербина и я, молодые тогда, спорили, тоже отыскивая нравственный центр, вокруг которого должно вращаться наше представление о мире; рядом с нами в конце своего пути и по-своему пытался делать это немец Конрад Биллингер.

Кто-то до нас на протяжении веков занимался тем же, не оборвется это и после нашей смерти. А ведь людям уже тысячелетия известно, что негоже силы души тратить лишь на прихоти плоти. Но должно ли успокаивать или обескураживать нас то, что это известно столь давно? Герой одной популярной книги изрек, что добро делают из зла, потому что больше не из чего. Но не слишком ли дорого тогда обходится человечеству грамм добра? И сколько его уже должно быть в таком случае, если на одну чашу весов положить зло, содеянное хотя бы с начала нашего века? Однако справедливой пропорции все еще не сложилось, на другой чаше слишком маленький вес…

Сейчас мой собеседник на эту тему — время, а ведь мог им быть и Сеня Березкин. Именно он, почему-то кажется мне, когда вспоминаю своих погибших друзей.

Шли годы. Время отворовывало у нас Сеню Березкина по черточке — его голос, цвет глаз, их выражение на худом лобастом лице, что-то еще и еще. Мы все реже стали видеться с ним в нашей памяти, и только по какому-нибудь внезапному случаю она, напрягшись, опять воскрешала весь облик Сени, и он недолгий срок жил в ней, смутно колеблясь, как сквозь подвижную воду. Но случаев таких становилось все меньше, у живой жизни всегда избыток насущных хлопот и забот. Сперва я восстал против этой инерции забвения всем сердцем, позже — совестью, еще позже — просто стыдил себя уже разумом.

Как-то сказал об этом Витьке Лосеву. Мы сидели втроем: Наташа, Витька и я у них дома. Алька угощала нас современной «классикой» — американской оперой «Иисус Христос», все время восклицая: «Ну как?»

— Годится, Алька! — хохотал Витька. — Шпарь, глуши модерном сантименты этого дяди, — кивнул он на меня. А потом уже мне — серьезно: — Жить одной памятью — чушь! Сколько можно плыть против течения времени? Все равно где-то не одолеешь, снесет тебя на стремнину в общий торопливый поток. Ты это понимаешь не хуже меня. И уже ощущаешь на себе, но все тужишься. Логика и целесообразность управляют миром. В этом залог его завтрашнего существования.

— И это исчерпывающе устраивает тебя?

— А почему бы нет? Я работаю как одержимый Некогда оглянуться. Разве это оскорбительно для памяти Сеньки и Марка? Работаю для того же, ради чего они погибли, прости за банальность. Сколько я домов построил? Города!

— Дурацкий спор, — вмешалась Наташа. — Оба вы ломитесь в открытую дверь.

— Но каждый в свою, — захохотал Витька.

У Сени Березкина осталась мать — Ольга Ильинична, врач. Сквозь долгие годы мужественно несла она свое горе, укрыв его от сторонних, не разменивая на встречные слова сочувствия, как нечто живое прятала в себе, словно хранила от сглаза, как и бумажку со словами: «…пропал без вести». Была какая-то нелепость в его исчезновении: ушел из роты и пропал.

За все время лишь однажды Ольга Ильинична подробно расспросила меня и Витьку, как жил Семен на войне, очень ли тяжело приходилось ему переносить ее тяготы, как и где пропал. Будто что-то можно было изменить в зависимости от наших ответов.

— Расскажи, — попросил я Лосева: я-то ведь все знал с его слов, в тот день, когда это случилось, меня в роте не было.

— Лучше ты, — уклонился Витька. — Что уж тут… Одинаково знаем…

Больше Ольга Ильинична о Семене не заговаривала. Мы виделись с нею все реже и реже. Лишь одно неизменно исполняла она: с детских наших лет помнила дни рождения — мой и Витькин, — и теперь всякий раз, испекши ореховый торт, каким мы любили когда-то лакомиться в доме Березкиных, являлась поздравлять нас.

Я старался относиться к этому спокойно, хотя ощущение неловкости, однажды возникнув, постоянно смущало меня. Витьку же это ее настойчивое внимание раздражало. В дни рождения у него обычно собиралась компания больше из сослуживцев — людей, не знавших ни Сеню Березкина, ни его мать. И тут Ольга Ильинична появлялась с тортом. Витька, Наташа и я встречали ее в прихожей, начинались уговоры (она не хотела садиться за стол). Наше долгое отсутствие замечали гости, выскакивали полюбопытствовать. Но Ольга Ильинична, вручив Витьке торт, целовала именинника в щеку и уходила. А он пространно, и вроде как-то оправдываясь, объяснял гостям, кто эта женщина и в чем дело, поглядывая при этом на меня, дескать, помоги.

Почти та же ситуация возникала и на моих именинах, с той разницей, что я испытывал лишь недолгое смущение, а Витьке становилось тревожно, и весь вечер он оставался каким-то растерянным.

— Ну зачем она с этим тортом? — насупившись, говорил он мне. — Ну на кой черт… Он мне поперек горла уже… Каждый год одно и то же, одно и то же… Ладно, зашла, так уж сядь за стол… Нет, тут же убегает… Что она этим хочет сказать? Что мы виноваты, что выжили? — пожимал он плечами, зло и вместе с тем обеспокоенно глядя мне в глаза, словно что-то выпытывая…

К визитам Ольги Ильиничны привыкли и в Витькиной, и в моей компаниях. И когда звяканье ножей и вилок, гул голосов вспугивал звонок в прихожей, кто-нибудь из гостей восклицал:

— Ореховый торт! Прибыл ореховый торт!..

И все с аппетитом набрасывались на еду, а мне становилось не по себе… Витька уже не обращал внимания, наливал себе рюмку, отчаянно опрокидывал ее и делал вид, что занят с кем-то разговором, а я выходил в прихожую встречать Ольгу Ильиничну…

Теперь, когда с нами не стало Витьки, я не представлял себе появление Ольги Ильиничны. Каково все это будет при Наташе? Но Ольга Ильинична не пришла. Звонить, выяснять — неловко, оставить без внимания — может обидеться за безразличие. Но она позвонила сама, извинилась, сказала, что ездила к захворавшей подруге на дачу. Правда это была или ложь — не знаю, однако я испытывал облегчение, что все разрешилось само собой, и благодарность к ней за то, что уберегла Наташу от нескольких тягостных минут на моих именинах. И Наташа не обмолвилась ни словом, а ведь не могла не обратить внимания, что Ольга Ильинична не появилась со своим ореховым тортом…

«26 февраля, пятница.

Отпускные дни летят быстро. Так не хочется покидать родительский дом — его тишину и уют. Ощущение такое, что все меньше и меньше пространства, оно сжимается вокруг меня, куда-то выталкивает. Спастись можно, лишь убежав в иное время — в воспоминания и мечты. Но разве убежишь? Существует только реальное время и реальное пространство, и они связаны между собой, как сообщающиеся сосуды. Но надо прорваться сквозь это оцепенение, так не годится. Хочется, чтобы рядом был кто-то, кто поднимет твой дух, это сейчас так необходимо! Но Криста молчит, как обычно, или говорит о чем-то далеком, на чем моя мысль сосредоточиться не может. Альберт же вовсе невыносим в разговорах, желчен, насмешлив, крамолен. Я был счастлив, когда через неделю после моего приезда появился Альберт. Спасся он чудом, выбрался из-под Сталинграда одним из последних, проскочив уже замкнувшееся кольцо. Я не просто благодарен ему, а обязан: он спас мне жизнь. Но когда я искренне сказал ему об этом, он как-то глумливо засмеялся: „Не спеши благодарить, Конрад. Может быть, настанет день, когда ты будешь проклинать свое спасение, потому что глаза твои не захотят видеть того, что предстанет перед нами“. Вещает, как пророк, черт его побери! И только Мария Раух держится молодцом: рассудительно-бодра, жизнерадостна и энергична. Она работает теперь в библиотеке клуба гитлерюгенд. Очень красива, в полувоенной форме выглядит старше, стройнее, у нас таких девушек изображают на плакатах: сильные ноги и подчеркнутая кителем высокая грудь. Волосы у Марии потемнели, она стала светлой шатенкой, хотя в детстве была таким белокурым ангелочком. У нее большой смеющийся рот, такой, наверное, приятно целовать. Глаза остались прежними: серые с голубизной, подвижные, будто все она хочет увидеть разом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: