В день, когда я пришел к ней в библиотеку, фольковцы проводили кампанию по сбору макулатуры. Я знал в этой библиотеке каждую паркетину: столько раз было хожено сюда когда-то. Мария обрадовалась мне. Я еще издали увидел ее: сидя на корточках и выставив крутые коленки, она паковала в связки книги. Я залюбовался ее чистым, словно вырезанным профилем, темневшим на фоне белой стены. Мы тепло поприветствовали друг друга.

— А знаешь, я подала заявление. Хочу в армию. На фронт.

— Кем же?

— Кем пошлют. Сейчас не время рассуждать. Нужно действовать, Конрад, — смеялась она, щуря веселые глаза.

— Что это ты делаешь? — я указал на стопки книг, среди которых увидел „Избранное из Ницше — подборка для фронтовиков“, „Роща 125“ Эрнста Юнгера, его же „Огонь и кровь“ и томик Зеренсена „Голос предков“.

— Это мы готовим призы победителям на празднике Солнцеворота. Жаль, что вас не будет дома в этот день. Ни тебя, ни Альберта…

С Альбертом у них завязалось серьезно. Но он молчит. Спрашивать не стану. Захочет— сам скажет.

Потом в библиотеку пришли ребятишки из фолька. Они рассматривали мою солдатскую форму, о чем-то шептались, поглядывая на меня. Потом один спросил:

— Вы настоящий фронтовик?

— Самый что ни есть, — засмеялся я. — Похож?

— Похож! — закивали мальчишки. — Вы опять поедете сражаться?

— Конечно!

— Мой папа тоже там. Он под Харьковом. Это далеко?

— Далеко. Но ты не горюй. Ты же сын солдата!..

Мария дала ребятишкам на макулатуру старые газетные подшивки и изъятые из обихода книги.

— Ты извини, у меня еще много работы, — сказала Мария. — Вечером пойдем куда-нибудь. Свяжись с Альбертом… Надо же как-то отметить ваш приезд?!.

Я согласно кивнул.

В кафе-кондитерскую, куда нас когда-то водил Альберт, мы пошли вчетвером: он с Марией и я с Кристой. Тут по-прежнему уютно, пахло ванилью и сдобным тестом. Мы пили кофе с ликером и пирожными и, как в школьные годы, весело разговаривали. Альберт тоже был оживлен, смешил нас, и Мария не сводила влюбленного взгляда с его белого осунувшегося лица с резко темными густыми бровями. Но у меня было такое ощущение, что Альберт этим весельем насилует себя, хочет забыться.

За соседним столиком одиноко сидел парень и пил пиво, иногда поглядывал в нашу сторону. На его форме красным выделялись петлички зенитчика, а на рукаве — ефрейторский шеврон. Мы даже не заметили, когда он подошел к нам и, склонившись к Альберту, медленно произнес:

— Ты похож на русского… А что? В древности Берлин был славянским поселением. Она, — кивнул на Марию, — не может тебе принадлежать. Нация не позволит.

Лицо его было почти вровень с моим, и я успел заметить пляшущие огоньки в его зеленых глазах пьяного или наркомана. Он тут же выпрямился, щелкнул каблуками, достал из-за пояса форменное кепи и направился к выходу.

— Идиот! — вспыхнула Мария. — Я пойду за патрулем!

— Оставь, — Альберт поймал ее за руку.

Мы притихли. Очарование вечера было разрушено, и ничего уже нельзя было поправить…

По дороге домой, расставшись с Кристой и вспоминая лицо Альберта, его насмешливо кривившуюся губу, я подумал: нет, все же существует правда в том, что мы делаем, чему преданы, если несколько десятков миллионов участвуют в этом, неистово веря, что только так нужно, что прав тот один, кто внушил нам эту мысль, и если Альберт в чем-то не согласен с ним, значит — и с ними; но может ли один судить верно, а десятки миллионов заблуждаться?..»

«26 февраля.

Первый час ночи. Тишина. Во дворе пофыркивает ишак. Утеган Саспаевич привязывает его на ночь к столбику…

Был на медкомиссии, затем — к военкому. Все в порядке: 10 марта отбываю! Наконец-то! Одно заботит — Лена. Как у нас сложится? Все время твердит: при малейшей возможности — в Ленинград. Пусть бомбежки, обстрел — только скорее б открыли въезд туда…

Заходил в госпиталь проведать ребят. Там ждало письмо от Сени. Сидят в обороне, в болотах, мокрые по пояс. Витька мучается от чирьев на шее и ягодицах, но в санбат не хочет. Марк донимает рассказами, как вкусно готовила его мамаша, от этого овсянка в котелках убывает быстрее… Ждут меня… И все их новости…

Из госпиталя пошел на Мучной базар. Солнце уже вытопило здесь снег. Глинистая земля быстро просыхает. Весна тут скорая, разгонистая.

Возле лавки, где керосин, безногий на тележке с колесиками-подшипниками за небогатую мзду гадает: в узкую коробочку втиснуты свернутые бумажки, — что с кем произойдет. Белая морская свинка с красными бусинками глаз долго нюхает эти бумажки. Инвалид понукает: „Ну-ка, Аристотель, ну-ка, родной, ищи судьбу этого гражданина, ищи точно, не ошибись“. Почему Аристотель? Свинка выщипывает одну записочку, инвалид нежно гладит животное: „Ох ты моя умница! Цены тебе нет!“ — и отдает бумажку- предначертание жаждущему. Зеваки жмут: „Читай, чего тебе нагадала эта крыса“…

На длинных дощатых столах, вкопанных в землю, — товар: в мешках мука; висят сладкие сушеные дыни, они нарезаны полосами и заплетены в жгуты, вокруг них уже вьются осы; на белых полотенцах — высокие стопки румяных лепешек с хрустящей вздувшейся корочкой; в кувшинах — топленое молоко, покрытое аппетитной коричневой пленкой. Торговля бойкая. С заиканием кричит ишак, ему откликается другой — и пошло!.. Тут же торгуют и барахлом. Много эвакуированных. Поляки. Узнаешь их по одежде: пиджаки и пальто с ровными высоко поднятыми ватными плечами, обувь тяжелая, на толстых подошвах, со шнурами или металлическими пряжками. Тоже торгуют. Втиснулся со своим товаром: немецкий офицерский свитер из тонкой серой шерсти и такие же носки, трофейные часы „Ольма“. Свитер и носки было не жалко, хотя ни разу не надевал. А часы… Впрочем, сколько мне самому теперь отмерено времени?..

За час все продал. Пачку денег завернул в газету, отдал Утегану Саспаевичу, чтобы вручил их, когда я уже уеду, профессору Рукавишникову. У меня бы старик не взял, а так — меня нет, дело с концом. Пусть сохраняет свои реликвии…»

«9 марта, вторник.

Слава богу, я пришел в себя. Мать ухаживает за мной, как за младенцем: кормит как на убой, сидит за столом рядом и смотрит в рот, когда я жую, оберегает от сквозняков, а мне смешно. Проветрила мою солдатскую одежду, в нее после дезинфекции крепко въелся казенный запах лизоформа[5].

Отец заказал мне новые очки, в старых были сильно исцарапаны и потерты стекла. Я примерял их утром, стоя в пижаме перед зеркалом. Красивые очки, большая роговая оправа. Наверное, но отец ласково щурится и молчит, не говорит, сколько стоит…

Зеркало в моей комнате старинное, в темной рез ной деревянной раме, в углах, правда, помутнело, но я себя хорошо разглядел: этакий коренастый большеголовый малый с уже лысеющим высоким лбом, ровный пробор в светлых поредевших волосах, в голубых глазах беспомощная близорукость, лицо широковатое, без таких четких линий, как у Альберта, да и уши великоваты. А теперь, в новых очках, у меня вид серьезного чиновника магистрата…

Сегодня посмеялись и погрустили. Приходила фрау Генике. Она заявила, что выгляжу я отменно и могу составить счастье любой порядочной немецкой девушке, даже из благородной фамилии, и готова взяться за подыскание кандидатуры. Я поблагодарил ее и сказал, что это преждевременно. И тут мы с мамой переглянулись. Мы знали, что фрау Генике сдает на ночь комнаты в своем доме проституткам и что блокляйтер Бохнер угрожал ей за это неприятностями, хотя, когда был помоложе, заглядывал туда с какой- нибудь девицей на часок под предлогом „конфиденциальной беседы“.

Фрау Генике несколько поблекла и, словно поняв по моему взгляду, что я это уловил, прослезилась.

вернуться

5

Дезинфицирующее средство.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: