За ним, на уровне его плеча на стене висела фотография Виктора. Алька Лосева и Женя Копылов познакомились через месяц после смерти Виктора. Глухим и немым довелось ему быть в собственной квартире в дни, когда в ней появился новый мужчина, который, очевидно, станет мужем его дочери. Как бы сложились их отношения — Виктора и Жени? Не об этом ли сейчас думала и Наташа, глядевшая в ту же сторону, что и я: на высвеченное, с резкими углами теней лицо Жени и фотографию Виктора, темным пятном проступавшую из глубины?..
Ушел Женя около одиннадцати. Алька отправилась провожать его до троллейбуса.
— Ну что? Как парень? — спросила Наташа.
— Взрослый и, по-моему, серьезный. Ну, а там — бог знает, — пожал я плечами.
— А Алька совсем дитя. Вчера юркнула ко мне в постель, свернулась калачиком, прижалась. «Мама, — говорит, — я так счастлива! Женьку профессор здорово похвалил, он сделал очень тонкую операцию на роговице. Как хорошо, что мы оба врачи!» «Это почему же?» — спрашиваю. «Мы, — говорит, — одинаково будем понимать человеческую боль. А вообще несправедливо, что врач, исцеляя, нередко причиняет боль. Надо бы, чтобы в тот момент она от больного, вселялась во врача, а больной ничего не должен испытывать. На днях трехлетнему малышу вскрывали фурункул. Он смотрел на руки хирурга, на скальпель с таким ужасом и вместе с тем с такой верой, что больно не будет! Ведь ему обещали, что — не будет! А его, исцеляя, обманули». И знаешь, что еще эту дурешку волнует? Не сам факт замужества, а вот оставаться ли на фамилии Лосева или переходить на фамилию Копылова. Очень принципиально для замужества…
— Ну, а благословение твое будет? — спросил я.
— Что поделать, единственная дочь.
— По этой же причине ты собиралась ее отговаривать, — усмехнулся я. — И помнится, собиралась предложить еще что-то.
— Тебе не кажется, что ты засиделся? Завтра рабочий день. Мне еще посуду мыть.
— То-то!..
На троллейбусной остановке Альки и Жени не было…
События остальных восьми дней Конрад Биллингер восстановил по памяти позднее, когда попал в Берлин, о чем сужу по записи, сделанной уже 6 июля.
«6 июля.
Во Фридрихсхагене в полуразрушенном доме, покинутом хозяевами, я нашел цивильную одежду: замызганный светлый плащ, брюки от фрачной пары и старые визитные штиблеты с потрескавшимся лаком. Плащ я напялил прямо на вонючую нательную рубаху и застегнул у шеи на последнюю пуговицу.
Вид мой никого не смущает: сейчас так одеты многие.
Люди бродят среди рухнувших зданий, разыскивают близких. В этот бесконечный поиск включился и я, как только добрался до Берлина. Кварталы, где жили мы и Криста, я разыскал с трудом — руины… Удивляясь, что не плачу, я долго стоял, созерцая битый кирпич и стекло, обожженную штукатурку, обглоданные огнем стропила, пока на меня не обернулись проходившие русские солдаты. Но и им уже нет дела ни до меня, ни до дымящихся еще камней моего города — некогда огромного, звонкого, делового…
С трудом я добрался до Трептова, здесь и нашел себе жилье в полуподвале. Верхних этажей нет — сметены. Хозяйка его — ворчливая старуха с серым лицом — делает из еловых веток примитивные кладбищенские венки. Заказчиков у нее хватает; я помогаю ей ломать ветки, гнуть и связывать их. За это получил крышу над головой и продавленный диван для спанья. Нашелся у нее для меня и карандаш. С бумагой и того проще: за ту неделю, что я уже здесь и брожу по улицам среди развалин вместе с тысячами других людей, также разыскивающих своих близких, я насобирал меж обломков подходящей для писания бумаги. По вечерам, когда закатные лучи солнца освещают только небо, а оно дарит их отраженный свет, я усаживаюсь у окна и пишу: меня преследуют те последние дни, означавшие конец всему, и нынешняя моя пустая жизнь заполнена ими так подробно, будто все еще продолжается то время…
Итак, возвратимся к нему».
«Сцена опустела, занавес опустился, зрителей не стало. Только участники трагедии. Они удерживали за руки нечто бесплотное, именуемое „надеждой“, пытавшееся спасти уже не их, а самое себя: пал Берлин!
Узнал я это от Альберта 4 мая: с передовой по дороге в тыл к нам в лазарет заехал адъютант начальника штаба 563-й пехотной дивизии, ему во время бомбежки бревном раздробило пальцы. Сам начальник штаба, Эрнст Кейтель, сын того Кейтеля, слышал передачу русского радио, что берлинский гарнизон капитулировал; волновался за судьбу отца. Пришел приказ ставки эвакуировать отсюда несколько дивизий в рейх морем, пока это еще возможно. Остальным командующий группой армий генерал Гильперт приказал держаться за эту землю зубами. Безумие!..
Душа моя была там, в Берлине. Мама, отец, Хильда, Криста, что с вами?!. Живы ли вы?!
Раненых срочно отправляли в Либавский порт на транспорт „Фридрих Альберт“. Лазарет постепенно пустел. Однако о нашей эвакуации — ни слова. Ужели мы еще нужны будем? Гауптман Готтлебен вел себя так, будто ничего не произошло, был полон злобы и воинственности, все время твердил о дисциплине. Между ним и Альбертом произошел необычный разговор. Гауптман придрался к Альберту, что тот не носит пистолет.
— Вы что, в плен собираетесь?
— Это я советую сделать вам, — ответил Альберт. — Я лишен такой возможности, как врач: я обязан находиться там, где убивают. Если придется защищать раненых, буду стрелять. Впрочем, как и русские в меня. Другого выхода нет: нас одели в разную форму.
— Слишком романтично, Кронер. Истина не в этом.
— Даже истина есть? — усмехнулся Альберт.
— Представьте… Существует закон диффузии, взаимопроникновения. Особенно в моменты исторических встрясок. Ему подвержены и побежденные и победители одновременно. Меня не волнует, если русский солдат в порыве мести зарежет какого-то цивильного берлинца или изнасилует в Коттбусе девчонку. Со временем это схлынет, будет запрещено, наказуемо, да и страсти остынут. Страшно другое: что-то русские привнесут нам, что-то от нашего приспособят себе. И в какой-то точке круга это, естественно, замкнется, образовав наглухо закрытое пространство с новой атмосферой мышления, в которое рядом с собой русские погрузят Германию. И это — на необозримое время… Чем это обернется для России, меня не волнует, а вот о судьбе Германии стоит подумать.
— Я слушал вас внимательно, гауптман, — сказал Альберт. — Отвечу вопросом: почему это не волновало вас и других теоретиков до начала войны с Россией? Если не ошибаюсь, вам принадлежит афоризм: „Нельзя сходить по нужде и не надуться“. Так что, дуйтесь до конца! Пусть больше будет дерьма, которое покроет Германию. Чем дольше придется очищаться, тем дольше будем помнить, почему мы в дерьме…
— Удивляюсь, что вас до сих пор не вздернули, обер-лейтенант, — прошипел Готтлебен.
— Этот подвиг вы еще успеете совершить…
Они ненавидели друг друга, но вынуждены были идти рядом, одной дорогой… Только ли они?..»
«4 мая.
Дни теплые, с легкими короткими дождями. Весна!..
Немцы притихли. Стрельбы почти нет. Мы тоже „загораем“. Живем беззаботно и весело. Странное ожидание чего-то. Это ощущение, — когда узнали: Берлин взят. Аж не верится! Все возбуждены, радостны, но растерянны: вроде конец, а мы даже краем глаза не увидели, что это такое — Берлин.
Как Лена мечтала об этом дне! Не довелось — из НКПС пришел ответ на мой запрос: их эшелон разбомбило по дороге. И все-таки я еще на что-то надеюсь. Не могли же все погибнуть!..
Был на совещании в штабе полка: будем наступать, чтоб лишить немцев возможности выбраться из Курляндии. И еще: в окрестных лесах — группы немцев и местные банды, приказано поодиночке и без оружия не отлучаться. Много других новостей, о них надо рассказать солдатам…»