А идёт Яна к плетню — кто-то отхватил от луга небольшой огородик, огородил плетнём, и уже взошёл на грядке зелёный лучок, а в руке у Яны ломоть хлеба, смоченный подсолнечным маслом, посыпанный крупицами соли, и если к этому ещё несколько пёрышков лука…

Идёт Яна навстречу своему счастью — не луку, конечно, лук — ерунда. Сейчас она познакомится с Люськой — и прощай покой. Понесутся дни сладостные, мучительные, со всякими там переживаниями и острыми ощущениями, жгучими, аж слезы из глаз. Этот самый лук, перец, горчица и ещё невесть что — такая она. Люська. Есть у Маршака:

Вот тебе пирожок сладкий.

С луком и корицей, С перцем и горчицей.

Вот что такое Люська. Сейчас, сейчас получит Яна свой сладкий пирожок. До Люськи несколько шагов. Сидит на плетне — одной босой ногой зацепилась за прутья, другой просто болтает — неимоверно грязной, с налипшими комьями глины, так что Яне вначале кажется, будто Люська в коричневых ботинках.

Солнечный удар. Нокаут с первого взгляда. Разве может быть на свете другая такая девочка? Волосы у Люськи перепутаны, как сено в стоге, обломок гребёнки торчит в них, как вилы без ручки. Платья на Люське никакого, только лиловые штаны, закатанные, как трусы. Худое, гибкое, как у ящерицы, тельце отливает чернотой, и не разберёшь, где грязь, где загар. От плеча до локтя у Люськи — татуировка — русалка с рыбьим хвостом. Но самое замечательное у Люськи — глаза. Только что они были закрыты — Люська, казалось, дремала, греясь на солнышке, потом приоткрылись, чиркнули в них узкие щелки — Люська почуяла приближение Яны. Зафиксировали и тут же захлопнулись, тусклые, равнодушные. Яна глядит в них, будто с улицы в окна. Но вот чудо — вдруг вспыхнули, брызнули жарким ласковым светом. Скорей сюда, ко мне, я тебе ужасно рада, я тебя ужасно люблю…

Взаимность! Яна балдеет от счастья, ей всё не верится. Неужели чудо протягивает ей руку, неужели можно запросто коснуться сплетённого из разноцветных проволок колечка на мизинце чудо-девочки?

Яна коснулась кольца — Люська улыбнулась. Зуб — провал, два зуба — опять провал. Будто черно-белые клавиши. Яна зажмурилась, благоговейно пожала сухие горячие Люськины пальцы. Проволока от кольца царапнула ладонь.

— Дай куснуть, — сказала Люська.

Зубы-клавиши вонзились в хлеб, влажно скользнули по коже — Яна едва успела отдёрнуть руку с зажатым в пальцах огрызком со следами Люськиных зубов…

— Я тебя знаю, — сказала Люська, с трудом шевеля набитым ртом, — Ты из большого дома, у тебя отец погиб и ты вчера с наволкой плавала.

Яна счастливо кивает, проглатывает огрызок, не чувствуя вкуса. Какой уж тут лук!

— На наволке здорово, — говорит Люська, — Только моя с дыркой.

— У меня ещё одна есть.

— Тогда тащи и айда на пруд.

Яна бежит к дому, но нет, не успеть, не добежать. Тускнеют краски, наползает туман… Сейчас перевернётся страница, и она не успеет содрать с подушки новую накрахмаленную наволочку, — первое преступление ради Люськи, а сколько их будет!

Отвлекать билетёршу Клаву, чтоб Люська прорвалась на «Даму с камелиями», отвлекать сторожа, пока Люська лакомится колхозной смородиной, отвлекать учительницу, пока Люська шпаргалит… Яна попадалась. Люська — никогда. Яна считалась хулиганкой. Люська — паинькой. Яну распекали, наказывали, но она была счастлива. Это была настоящая страсть — жертвенная, самоотверженная.

Однажды у мамы пропал новенький пуховый берет. Через несколько дней они столкнулись с Люськой на улице — Люська щеголяла в мамином берете. Яна ревела, клялась, что подарила берет, прямо силой навязала, а зачем, сама не знает. Наверное, такая уж она гадкая, и пусть мама её хоть год не пускает в кино, только не жалуется люськиной матери.

Тогда мама сказала, что пусть уж Люська извинит, раз Яна такая чокнутая, но берет ей самой нужен, так что она его забирает, но поскольку так нехорошо получилось и на улице холодно, пусть Люська наденет её шерстяной платок с розами и вообще возьмёт его насовсем, а с Яной она дома поговорит.

Люська ласково щурилась на Яну из-под платка с розами, платок ей очень шёл. Яна плелась за мамой, готовая вынести любое наказание. Мама молча войдёт в комнату, швырнёт на диван пальто, злополучный берет и, притянув её к себе, спросит с горьким недоумением:

— За что ты её так любишь?

Этого Яна сама не знала. Это заболевание почему-то тоже назвали любовью. Конечно, она не должна была любить Люську. Она должна была тогда любить её, маму. И теперь, через много лет, она уже совсем не любит Люську, и всё понимает, но мамы давным-давно нет, и только Небо может что-то исправить.

* * *

Дворовая игра в войну, в наших и фрицев. Девчонок если и принимали, то фашистами, которыми быть никто не хотел, и устанавливали обязательную очередность. Проигравшие иногда ходили «во фрицах» несколько дней подряд и от унижения порой лютовали как настоящие фашисты.

Однажды Яна дослужилась до высокой чести быть партизанкой и разрушить мост, который враги соорудили через канаву. Мост состоял из старой двери и нескольких гнилых досок, охранял его Зюка, — младший Зюкин. Был ещё Зюкин-старший, того звали Зюк. Имён их никто не знал.

Яна применила военную хитрость. Подкралась и, спрятавшись за дерево, пустила по течению кораблик из сосновой коры, который мастерски соорудил ей знакомый дяденька. Кораблика было жалко, но игра стоила свеч. Зюка, само собой, погнался за приманкой, течение после дождя было сильное, и Яна успела завалить в канаву мост и броситься наутёк.

Обведённый вокруг пальца, Зюка, к тому же не поймавший кораблик, без труда догнал партизанку, дал затрещину и взял в плен. Но, чтобы восстановить мост, надо было выпустить пленницу — верёвки у Зюки не было. Поколебавшись, разъярённый Зюка решил плюнуть на мост и, покрутив под носом у Яны грязным кулаком, заявил, что не отпустит, пока Яна не скажет, где их партизанский штаб. Штаб был неподалёку, в сарае у Катьки, но партизанка Яна, разумеется, в восторженном ужасе сказала «Никогда!» И Зюка под дулом деревянного автомата отвел ее через соседний подъезд на чердак их дома. По пути им попадались знакомые взрослые, оба чинно с ними здоровались, будто ничего не происходит — вмешивать взрослых в игру категорически не разрешалось под угрозой жестких санкций до конца детства.

— Колись, в последний раз спрашиваю…

Яна яростно мотнула головой.

Зюка впихнул ее на чердак, задвинул снаружи щеколду и прорычал через дверь, что, если она передумает, пусть откроет окошко чердака — это будет условный знак, что она сдается. А то пусть сидит здесь всю жизнь.

Коварный Зюка придумал так, что она даже окно не имела права открыть. И позвать на помощь не имела права. Темнело, что-то потрескивало, шуршало, попискивало — крысы, наверное… Внизу раздавались голоса, топали по лестнице, возвращаясь с работы, потом долго и встревожено звала ее мать. Теперь еще и влетит, если она вообще отсюда когда-нибудь выйдет… Одно твердо знала Яна — окно она не откроет никогда. Пусть ее даже съедят крысы.

Было уже совсем темно. Обливаясь слезами от страха, Яна молилась Богу бабки Ксении, чтоб Он вмешался, спас:

— Сделай что-нибудь, боженька, миленький, ведь мама за меня волнуется. Ты ей шепни, что я здесь…

И чудо произошло. Топот по лестнице, смех, дверь распахивается. Полыхнули по стенам карманные фонарики, и ворвались на чердак дети, за ними и взрослые пришли, открыли чердачное окно, и Зюка был тут же, на нее не смотрел, будто они и не сражались только что насмерть… Все пришли смотреть салют, только что объявили по радио; взят какой-то город. Двадцатью артиллерийскими залпами… Салют над Москвой был виден лишь отсюда, с чердака, и Зюка был уже совсем не враг, и другие ребята, и даже мама, пригрозившая:

— Завтра в кино не пойдешь, где ты шляешься?…

Мама обняла ее, приподняла, чтоб лучше видно было…

Кино это что, мелочи жизни, ну не пойдет. А может, завтра подобреет мама…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: