О комбригаде, они там теперь все помешались на комбригадах. Он несколько дней листал журнальные и газетные подшивки, едва у самого крыша не съехала, такая медвежатина, пока не натолкнулся в «Комсомолке» на её материал о бригаде Стрельченко. И дочитал до конца, и ещё раз прочёл, и сам себе поразился — верю! Как сказал бы Станиславский. И почти что захотелось в эту бригаду, чтобы также верить в светлое будущее, в любовь и дружбу, ставить Шекспира и слушать Моцарта, а после работы стучать с ребятами в волейбол и строить детскую площадку вместо того, чтобы в Метрополе тянуть через соломинку всякую дрянь, губя мозги и печень. Тогда он воскликнул «Эврика!», добыл в редакции адрес и… вот я у ваших ног.
Яна в ужасе, потому что Стрельченко — мираж, дым. То есть бригада, конечно, имеется, все пятеро, и звание им присвоено, и работают хорошо, и в гости друг к другу ходят, и в самодеятельности, и в волейбол, но… Но нет главного, во что поверил Павлин. Все их размышления, чувства, характеры придуманы ею. Это ее джинны. Стрельченко — им начальство все дыры затыкает, на заводе его считают выскочкой. Пахомов в бригаду пошел из-за квартиры. Разин с женой вообще на грани развода, хоть та и ждёт второго ребёнка, в Омске у него зазноба. Бригадир ему радиолу купил, чтоб подождал с разводом. А у Ленки в голове одни шмотки, на дублёнку зарабатывает.
Их очередь.
— Добрый день, мисс. Кофе, само собой, не держите? Тогда давайте всё остальное. Неужели кофе есть? Это такой тёпло-светленький из бачка? А от сгущёнки его отделить можно? Нет, зёрна не надо. Давайте две осетрины, две буженины, две с капустой свинины и всё остальное. Жанна, что значит: «Зачем?» Деловой комплексный обед на двоих. Уговорила — биточки отставить. Вместо биточков — «печень из говядины». Сильно сказано.
Буфетчица Леля прыскает. Они таскают к столику еду, привлекая общее внимание, плещутся о пальцы жаркие волны щей — подносы в столовых появятся позже.
Как ни странно, съедят они всё.
Денис великолепен своим мессершмиттовским оперением, онегинским зачёсом, полуулыбкой уголком рта, абсолютным иммунитетом к повёрнутым к ним осуждающе-любопытным физиономиям. И конечно, изысканно-редким в те годы именем. Де-нис. День и солнце. Денис — солнечный день.
Яна в панике поглощает щи. Можно, конечно, отправить Павлина на завод — пожмёт квадратными своими плечами и уедет восвояси. Не будет же он ей, в самом деле, предъявлять претензии! Да пусть себе предъявляет — что с него взять? Скажу — не знает жизни, не любит людей, не видит в них хорошего, передового, не умеет расположить к себе человека, заставить его раскрыться… Да мало ли! Все будут за неё. Вон как смотрят…
Но тут же ей становится стыдно за свои подленькие мыслишки и она говорит правду.
Павлин ни капли не удивится, даже скажет, что нечто в этом роде ждал, потому и поехал не на завод, а сначала к автору, и коли Яна уж такая сказочница, не написать ли ей и сказочный сценарий — вывести размышления героев за кадр, диктор прочтёт с выражением, а в кадре… в кадре пусть работают, стучат в волейбол, поднимают штангу — что угодно, это уж его забота, что снимать. Пусть только будет лихо написано, чтоб худсовет принял. Главное, есть ли там палуба?
— Песня такая — «На палубу вышел, а палубы нет». Снимать нечего. Там есть, что снимать? А то, может, завод допетровский, в клубе ещё Ярославна плакала, а эти Стрельченки…
Тут Павлин выдаст серию таких гримас, что Яна совершенно неприлично поперхнётся со смеху компотом, и он будет хлопать её по спине, окончательно шокируя аудиторию. Откашлявшись, Яна заверит его, что Стрельченки как Стрельченки, вполне симпатичные, а на завод и в клуб всегда иностранцев возят — лучшие в районе.
— Ладно, поехали, — Павлин решительно встаёт, — Покажешь, что к чему.
Яна говорит, что это никак невозможно, что ей сегодня сдавать материал в номер, а на завод топать в другой конец города.
— Дотопаем. Туда-сюда, с доставкой на дом. Я на колёсах.
Скромный Денисов «Москвичек», одна из первых моделей, подарок отца к двадцатилетию, кажется Яне и всем, кто приклеился к окнам, роскошной каретой, поданной отбывающей на бал Золушке. И когда она, откинувшись на сиденье и всем видом показывая Павлину, что для неё такие балы и кареты — дело привычное, понесётся по знакомым до малейшей подворотни улочкам их городка в дурманяще-душистом сигаретном тумане, и Павлин, крутя баранку, будет то ли нечаянно, то ли нарочно касаться её плеча, Яна окажется в каком-то ином временно-пространственном измерении, где до завода можно добраться за какие-нибудь четверть часа, просто полулёжа в тепле на сиденье, обгоняя продирающихся сквозь промозглый день и лужи прохожих.
Иоанна ловит себя на том, что ей это измерение нравится. Боже, неужели она такая дешёвка? Она презирает себя, но ей нравится ехать в машине этого пижона, вдыхать запах пижонских сигарет и чувствовать прикосновение рыжего замшевого рукава пижонской куртки. Спустя годы она будет стоять в комиссионном на Октябрьской перед вывешенной для продажи антикварной люстрой в немыслимую четырёхзначную сумму /смехотворно низкую, как потом окажется/, золочёной бронзы, всю в подсвечниках, металлических цветах и хрусталинах, старинных, казалось, вобравших в себя всю игру зимнего погожего утра и сумеречную тайну горевших когда-то на ней свечей. Она понимала, что люстра слишком громоздка для их трёхметрового потолка в двадцатиметровой столовой, но ничего не могла с собой поделать. И знакомая продавщица-искусительница отлично это знала, одновременно соблазняющая и презирающая падших, паря над посетителями с их страстишками, как крупье казино над игорным столом. Господи, зачем мне это? — тоскливо будет думать она, а продавщица уже будет выписывать чек с продлением, чтоб раздобыла денег, и со снисходительно — брезгливой улыбкой спрячет протянутую Яной пятидесятирублевку.
Потом Яна бросится звонить, клянчить, метаться на машине в сберкассу и по знакомым, чувствуя себя втянутой потусторонними мистическими силами в какую-то идиотскую унизительную игру, выбраться из которой у нее нет ни сил, ни желания. Потому что она желала эту совершенно не нужную ей люстру, и при одной мысли, что ее может купить кто-то другой, пересыхало во рту и колотилось сердце. И когда, наконец, добыв нужную сумму и оплатив чек, посрамив тоже жаждущих люстры «лиц кавказской национальности», чающих, чтоб у её машины по пути в магазин отвалилось колесо или мало ли что, она втащит с помощью какого-то бородача упакованную драгоценность в машину. Бородач попросит его подвезти. Яна будет бояться, что он её по дороге пристукнет с целью овладения люстрой, потому что действительно может отвалиться колесо. /Боялась она не за себя, а за проклятую люстру/. Потом она с риском для жизни призвала вечно пьяного монтера и помогала её вешать, и одна из тяжеленных старинных хрусталин, сорвавшись, едва не пробила ей голову.
Потом она будет несколько дней любоваться покупкой, но начнёт «кричать» кое-какая несоответствующая люстре мебель, придётся что-то переставлять, что-то менять, вновь бегать по антикварным за красным деревом и карелкой, влезать в долги и завидовать обладателям четырёх-пяти метровых потолков. Потом, наконец, интерьер более-менее утрясётся, и Иоанна, ухлопавшая уйму времени и денег, материально и духовно разорённая вдрызг, обнаружит, что вспоминает о проклятой люстре лишь когда ахнет какой-либо гость или пора вытирать пыль.
Она ещё не ведает, во что ей обойдётся Денис Градов и сколько нулей в пришпиленном к его рыжей куртке ценнике. Пока ей просто нравится то, что никак не должно нравиться.
В её спортивно-журналистской юности мальчикам места не было. Она, сколько себя помнит, вечно что-то придумывала, записывала, организовывала, выпускала, соревновалась. Измерялась та жизнь секундами, планками, оценками, похвальными грамотами и газетными номерами. Она, конечно, знала, что, возможно, когда-нибудь выйдет замуж и будет иметь детей, но мысль о щах, стирке, пелёнках, а именно такие ассоциации вызывала у неё семейная жизнь — восторга не вызывала, равно как и перспектива номенклатурной карьеры. Она грезила о личном совершенствовании, физическом и духовном, о всё выше и выше поднятой планке, о служении Высокому, Светлому и Доброму, чего она не видела на земле, но всем сердцем жаждала, чтоб это было. В смутных своих мечтах она видела себя, строгую, одинокую и подтянутую, получающую какую-то высшую награду за какую-то свою потрясающую книгу. Тут же отдающую все деньги на борьбу против рака и под гром аплодисментов возвращающуюся в их с мамой комнату, чтобы написать что-либо ещё более великое и нужное. Некоторые это называют «мессианской идеей». Она «чувствовала в груди своей силы необъятные», очень жалела «лишнего» Печорина, Рудина, Базарова и мечтала, чтобы «не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое».