Хор удалялся, песнь умолкала – умолкла, и на опустевшем ристалище воцарилась лунная тишина.
Вдруг на белом песке задвигались черные тени, тени бычьих рогов. Белый, как белая пена морей в сияньи луны, приблизился к Телице Бык.
Лежа на мягкой подстилке свежескошенных трав, в смолистом благовоньи кипарисового гроба-чрева с искусно проделанной для притока воздуха отдушиной, глянула Эойя сквозь дырочку глаза и увидела морду быка так близко, что казалось, он дышит ей прямо в лицо. Но не испугалась и не засмеялась, только улыбнулась: «Какой большой, а молочком от него пахнет, как от теленочка! Беленький, бедненький!» – почему-то вдруг вспомнила предсмертный взор заколаемых жертв, и сердце пронзила ей знакомая боль неискупимой вины, неутолимой жалости, и вместе с болью тихий восторг, как тихий свет Всесветящей: узнала, что в Жертве – Бог.
Бык отошел от Телицы: учуял, что она неживая; мудрее был, чем думали люди.
Сонный, побрел по ристалищу. Лег на землю, поднял глаза с тихим мычанием, как бы вздохом любви, к Всесветящей, Возлюбленной, и, под ее поцелуем, закрыл их – заснул так сладко, как спят только звери и боги.
Сладко заснула и Эойя во чреве Телицы. Снилось ей, что целует ее в глаза Мальчик-Девочка, и под Его-Ее поцелуем умирает она – рождается в вечную жизнь.
III
– Дио полюбит тебя, только убей сучку, – говорил Таммузададу, железному купцу, Диин двоюродный дядя, почтенного вида старик, владелец богатейших в Кноссе погребов винных и оливковых, Кинир, сын Уамара.
– Какую сучку? – спросил Таму.
– Эойю.
– Зачем ее убивать?
– Чтобы с Дио снять чару. Приворожила она ее, испортила. Разве не видишь: всегда вместе, водой не разольешь. У этих ведьм чары-присухи могучие.
– Эойя – ведьма?
– Да еще какая! Мимо не пройду, не отплевавшись. Помни: пока эта девчонка жива, не видать тебе Дио, как ушей своих.
– Как же ее убить?
– А я уж знаю как, все за тебя сделаю; только скажи.
– Нет, ты скажи, как?
– Поклянись, что не выдашь.
– Клясться не буду, а вот тебе слово: не выдам.
– Сделаю так: подговорю кого надо, в ристалище; пьяным пойлом опоят быка, и как выйдет она с ним плясать, он взбесится, вздернет ее на рога. И ничьей вины не будет, только жертва, богу угодная.
– Вот как просто! Ну, а если узнают?
– Меня казнят, а ты в стороне.
– Для кого же ты будешь стараться?
– Для Дио. Ей лучшего мужа не надо, чем ты.
– Любишь ее так?
– Люблю. Один я у нее на свете: сиротка, ни отца, ни матери.
Таму усмехнулся, вспомнил, что ему рассказывала Зенра, Диина няня: однажды ночью забрался старик в спальню к племяннице, хотел ее осрамить, но она избила его, как собаку, едва не убила до смерти.
– Для нее только и будешь стараться?
– Нет, и для тебя.
– А я-то тебе что?
– Ты – великий человек, Таммузадад, сын Иштарра-мана: железо нашел, а железо мир победит. Возьми меня в долю, купец; вместе отправим корабль за железом. Только скажи «да», и Дио будет твоею. Ну что же, по рукам?
– Нет, я еще подумаю.
Эойя родом была из полуночного Фракийского племени Эдонян, соседнего с племенами Пелазгов, Ахеян, Данаев и других Железных людей.
Эдонийские жены и девушки, бегая по лесам и горам, в ночных радениях, неистовых плясках, обуянные богом Загреем-Вакхом растерзанным, терзали живую жертву, тельца или агнца, ели сырое мясо и пили горячую кровь, чтобы причаститься богу.
Однажды, проплясав всю ночь, сбежали на берег моря, пали, изнеможенные, на песчаной косе, как стая птиц, прибитая бурею, и заснули мертвым сном.
Хитрые гости морей, финикийцы, плывшие мимо, увидели издали женщин, потихоньку причалили, бросились на них, как ястреба на голубок, и уже влекли на корабль, когда на крики женщин сбежались пастухи из соседних долин и отбили всех, кроме одной, Зймлы, дочери Огига, старшины Эдонийского.
Земла билась в плену, как птица в сетях; хотела наложить на себя руки. Но потом присмирела: почувствовала, что под сердцем у нее шевельнулось дитя, и для него захотела жить. Верила, что зачала от бога, в сонном видении, а подруги думали, – от пастуха, отцова наемника. Так случалось нередко: где-нибудь в логе лесном, при свете звезд, исступленная фиада соединялась в любви, сама не зная с кем, как звериха со зверем, или богиня с богом.
Месяца через два финикийцы вернулись в родную гавань, Библос-Гэбал, у подножия Ливана, и здесь продали Землу жрецу Астарты и Молоха, Итобалу. В доме его и родила она дочку, Эойю.
Вдовый старик Итобал имел сердце доброе, хотя и приносил маленьких детей в жертву Молоху. Долго мучился этим, а потом привык, утешаясь тем, что и Авраам, такой же, как он, ханаанский жрец Ваала Огненного, за такую же святую и страшную жертву наречен «другом Божьим».
К Зймле Итобал был милостив: возвел ее в почетное звание священной блудницы в храме Астарты, а Эойю полюбил, как родную дочь, и, когда она подросла, удочерил ее по закону.
В священной Астартовой роще, где покоились обугленные кости маленьких детей, принесенных в жертву богу, и чистые души их, казалось, возносились в благоухании фиалок, – как фиалка, росла и цвела Эойя, дочь Итобала.
Ей минуло двенадцать лет, когда жрица Дио, дочь Аридоэля, прибыла на корабле из Кносса с дарами и жертвами Астарте: в ней чтили Критяне свою Великую Матерь. Дио прожила в доме жреца Итобала около месяца. С Эойей почти не говорила, но чувствовала, что девочка влюбилась в нее тою детскою влюбленностью, которая кажется взрослым смешной.
В последний вечер, накануне отъезда, когда они остались одни в священной роще Астарты, она сказала Эойе:
– Хочешь, я возьму тебя с собою на Остров, девочка?
– Как возьмешь? Совсем?
– Совсем.
Эойя посмотрела на нее долго, молча, и, наконец, тихо ответила:
– Возьми.
– Да ведь не отпустят?
– Да, не отпустят, – согласилась Эойя; опять помолчала, подумала и сказала еще тише:
– А я убегу.
– Не убежишь: ты ведь отца и мать любишь.
– Я тебя… – начала Эойя и не кончила; вдруг вспыхнула вся, а потом побледнела.
– Я тебя больше люблю, – прошептала страстным шепотом.
– Глупенькая! – засмеялась Дио, обняла ее, поцеловала в глаза, в детские веснушки около глаз, и почувствовала, что вся она отдается ей, как тонкая водоросль колыханию глубокой волны.
– Глупенькая, разве можно так говорить?
– Можно. Я тебя одну люблю, – сказала Эойя со страшною, недетскою силою любви. – Возьми меня с собой. Только скажи – и убегу!
Души сожженных детей возносились в благоухании фиалок, и в светлом, между черными кипарисами, небе, еще беззвездном, теплилась одна вечерняя звезда, звезда Его-Ее, Девы-Отрока.
Дио взглянула на нее; уже не смеясь, тихонько оттолкнула девочку и молча, быстро ушла.
А на следующий день, когда корабль отплыл в море так далеко, что не видно было берега, узнала она, что Эойя на корабле: подкупила кормчего золотым ожерельем, подарком отца, и тот спрятал ее между тюками товаров.
– Негодная, негодная девчонка, сумасшедшая, что ты наделала! – накинулась на нее Дио; но, вглядевшись в лицо ее, поняла, что нельзя ее бранить, как лунатика, идущего по краю пропасти.