— Ничего не поделаешь, шериф, — вздохнул Гэвин. — Если эти люди удрали из тюрьмы ночью, то сейчас они уже покрыли половину дороги до Старой Мексики, а там вы их, конечно, не поймаете. Неприятные это были типы. Если бы Риттенхауз не был так ограничен в выборе — сами знаете, время весенних перегонов скота… он бы ни за что не нанял этих парней. Очень жаль, конечно…
Дороти, стоявшая у кухонной двери за спиной у него, явственно фыркнула. Шериф Брейди взглянул на нее, сузив глаза, потом обернулся снова к Гэвину.
— Мистер Рой, я благодарю вас и вашу супругу за гостеприимство. Пожалуйста, передавайте от меня сердечный привет вашему сыну. И, пожалуй, не утруждайтесь посылать этот коньяк. Я поразмыслил и понял, что предпочитаю виски. После него вкус по рту чище.
— Как вам угодно, шериф, — Гэвин прятал насмешливую улыбку далеко в глубине глаз, и она была едва заметна. — Как вам угодно…
Когда Брейди уехал, Гэвин повернулся к жене. Кровь отлила от его губ, они побелели.
— И что это должно было значить?
— Что — это?
— Этот смех. Я его слышал, и Брейди тоже, чего ты и добивалась.
— Да уж ясно, что это должно значить. Я вовсе не собираюсь скрывать, что думаю о тебе.
— Ты — моя жена. Ты обязана держать мою сторону перед другими людьми. Я знаю, что ты обо мне думаешь, это твое личное дело, но для людей ты все еще моя жена.
Она подняла руку, как будто обращалась к небесам. Ее рыжие волосы стали с годами бледнее, какого-то пыльного цвета, кое-где появились седые нити. Она собирала их в тугой узел на затылке. За годы их супружества она постарела, морщинки появились в уголках глаз и прорезали безжалостные бороздки на шее. Твердые складки пролегли от ноздрей к уголкам рта. На лице более заметно проступили кости; странным образом — и это замечали многие — она стала походить на Гэвина.
— Твоя жена? — эхом отозвалась она. — А что это должно означать — для меня или для тебя? Я не разделяю ни твою постель, ни твои замыслы. Да я бы бросила тебя хоть завтра, ушла в горы пешком и брела, пока не собью ноги в кровь… и пусть у меня брюхо ввалится с голоду, пусть меня волки сожрут… если бы не мальчик. Если бы Клейтон не был дорог тебе, если бы ты не был добр к нему — я б тебя убила во сне и ушла в горы вот так, как я тебе сказала… — Она отвернулась к окну и какое-то время молча смотрела на мягкие коричневые груди дальних гор, на плечах которых искрами вспыхивал освещенный солнцем снег… горы, затененные тяжелыми весенними облаками… Она улыбнулась: — А ты никогда не боялся, Гэвин, что я расправлюсь с тобой, пока ты лежишь, храпишь и видишь во сне зло, которое сотворишь завтра? Никогда у тебя среди ночи сердце не начинало колотиться от страха?
— Нет, — ответил он. — Убей меня — и Риттенхауз совершит месть. — Он говорил медленно, ласково перебирая слова, наслаждаясь видом ее расширенных глаз, полуоткрытого рта. — Он тебя найдет… Для него в этом будет личное удовлетворение… хотя ты, конечно, все равно будешь умирать счастливой, я знаю. Но он найдет и твоего драгоценного Лестера. Ты не понимаешь, какие у нас с Риттенхаузом чувства друг к другу. Мы зайдем как угодно далеко, для нас никаких границ нет, даже после смерти. Запомни это — если ты еще до сих пор не поняла.
Она отступила на шаг и оперлась на спинку дивана, стоящего у камина. Что-то заставляло ее произносить вслух такие вещи, которые — она знала твердо — лучше бы оставить невысказанными, какой-то раскаленный докрасна железный стержень вины в душе…
— А у тебя нет опасения, — прошептала она, — что Лестер сам убьет тебя прежде, чем я найду случай?
Тонкие губы Гэвина скривились.
— Лестер? Сын Джека Инглиша? Э-э, самое большее, на что он отважится — это попытаться выстрелить мне в спину… и все равно промажет! Да он меня больше боится, чем дьявола! В тот день, когда он кинул в меня камнем — семь лет ему тогда было — он совершил последний смелый поступок в своей жизни. Он тогда стоял лицом к лицу со мной — сделал он такое хоть раз с тех пор? Да что же это за мальчишка из него вырос?
— Такой мальчишка, каким ты его сделал.
— Я сделал все что мог. Из дерьма пули не слепишь.
Он сердито отвернулся и вышел на крыльцо своего дома. Отсюда ему были видны дымки, поднимающиеся над трубами городка. Он втянул глубоко в легкие чистый воздух долины. Над гладкой зеленью ее ложа разносилось далекое мычание скота. Ему даже были слышны выкрики пастухов, которые искали на пологих склонах отбившихся коров. Приближалась очередная зима, скоро придется гнать гурты в Форт-Самнер, Натчез и Додж-Сити. Его гнев постепенно таял, он довольно улыбнулся и чиркнул спичкой о каблук сапога, чтобы прикурить сигарету. Рука сжала перила крыльца. Он впитывал силу из мира, лежащего перед ним, потому что он владел этим миром, властвовал над ним, мог разрушить его и построить вновь по своей прихоти. Он извлекал силу из этой женщины, потому что мог сделать с ней то же самое. Ему доставляло тайную радость, что она, ненавидя его, все же служила ему. Он приковал ее к своей жизни через сына.
Ему было безразлично, какие чувства она питает к нему. Он не искал ни дружбы, ни любви. То, что он испытывал к людям вроде Риттенхауза или к своему сыну, было совсем иным. Чем-то неопределенным, тайным и личным. Он не требовал от них ничего, кроме верности, и отдавал взамен свою собственную абсолютную верность, всю, какую мог отдать.
Он смотрел в синеющие сумерки, на пыль, поднимавшуюся над ложем долины. Он не пытался проникнуть в тайную жизнь чувств, и меньше всего — своих. Для него было достаточно жить и властвовать.
Глава одиннадцатая
Гэвин построил самый красивый дом в долине, а теперь из года в год совершенствовал его. Дом был богато украшен мексиканскими драпировками, диванчиками в стиле Людовика XIV, комплектом чиппендейловских стульев, гравюрами на охотничьи темы в золоченых рамках орехового дерева, а перед верандой была установлена мраморная статуя оленя — еврей из Нового Орлеана клялся, что она привезена из Феррары. Перед каждым окном были высажены вязы, чтобы защищать их от жаркого летнего солнца, а вдоль боковых стен был разбит сад с алыми розами и голубым душистым горошком, разделенный мощенными плитняком дорожками. Он гордился своим небольшим садиком. Он проводил здесь редкие минуты, счастливые и спокойные короткие минуты, укрывшись от бурной суеты жизни. Его сад и его слабость к саду были чем-то глубоко личным, об этом не знал ни один человек. И это делало его еще более драгоценным.
Он стал домовитым и богатым, но не стал ленивым. В течение десяти лет он имел контракт на поставку мяса в Форт-Самнер, где около десяти тысяч апачей-мескалеро были размещены на государственном обеспечении. А потом его взор обратился к рынкам, расположенным дальше к востоку — не ради прибылей, а чтобы удовлетворить стремление к расширению своего влияния. Впрочем, и другие стремления.
Он начал перегонять гурты в весеннее время в Шривпорт на Ред-Ривер в Луизиане, откуда его скот везли пароходами на рынки Мемфиса, Виксберга, Натчеза и Нового Орлеана. В течение всего года он одевался просто, как всегда — широкополая шляпа из Санта-Фе, голубая хлопчатобумажная рубашка и джинсы с кожаными чепсами — но когда он поднимался по сходням на борт «Дикси Куин» в Новом Орлеане, одет он был так, как, по его мнению, подобало приезжему скотоводу на отдыхе — черный галстук ленточкой, облегающий пиджак в елочку, шляпа с узкими полями и низкие черные полуботинки вместо сапог из тисненой кожи. Полуботинки жали ему в пальцах, в облегающем пиджаке было неудобно; хуже того, он был уверен, что окружающие мужчины замечают это неудобство. Чтобы как-то возместить это неприятное ощущение, он тратил деньги всеми известными ему способами, только что бедным не раздавал. Он останавливался в номере-люкс лучшего отеля в городе и подчеркнуто заказывал горячую ванну каждый вечер перед ужином. В Дьябло он купался раз в неделю летом и раз в месяц зимой.