— Никто мне о том не говорил, — нахмурился Иван Мартынович.
— Ихний дворецкий в передней тебя дожидается. Ты ведь опочивал.
На завтрак, по случаю Рождественского поста, подали коричневое пиво, солёные грузди, пироги с рыжиками, с калиной, с визигой, пшённую кашу с белужьей икрой, мёд, мочёную бруснику.
Еда для казака непривычная.
Иван Мартынович, соблазнясь груздями, выпил чарку водки. Грузди на зубах хрустят, водочка по жилам кровь гонит. Хорошо! И тихо ужаснулся: «Через неделю выпрут из Москвы. Четвёртый месяц в гостях... — Спросил себя: — Что ты не видывал в Переяславле да в Гадяче? Здесь жизнь, там — погибель. Не поеду!»
Будто чёрта за хвост дёрнул. Принесли письмо. И от кого же? От друга Мефодия. Епископ Мстиславский и оршанский писал из своего Нежина: «Теперь на Украине без вашей милости ничего доброго нет, всяк в свой нос дует. Если б боярин Пётр Васильевич Шереметев поспешил в Киев, то всё б посмирнее было». Сообщал, паникуя: брацлавский воевода Дрозд, лихо бивший полковника Дорошенко в сентябре, изнемог и сдал Брацлав. Овруцкий полковник Децик, разбивший Дорошенко под Мотовиловкой, ушёл в Киев. Вокруг Киева бродят польские залоги. Нападают на отряды киевского воеводы князя Никиты Львова. Князь — человек старый, ни к чему не пригодный, военного дела не знает. Если не поспешит ему на смену Пётр Шереметев, если гетман промедлит с возвращением — надо ждать скорой беды не только с Киевом, но и со всем Заднепровьем. Того и гляди отойдёт к недругам Канев.
Швырнул письмо Иван Мартынович на пол, ногой повозил, давя, как гадину.
— Шалят детки без отца.
Поднялась со дна души злоба на генерального писаря Захара Шикеева. В гостях не умел жить мирно. Кинулся с ножом на пиру у князя Юрия Алексеевича Долгорукого на протопопа Григория Бутовича. Нож отняли — вилку схватил, хотел ткнуть другого писаря, Петра Забелу. Повезли дурака из Москвы прочь, в Сибирь, охладиться...
Забыл Иван Мартынович, что за столом с милой женой сидит. От чёрных мыслей лицо почернело. Думал, как разделаться с Мефодием. «В письмах ластится, но первый ненавистник. Пролез в епископы, в митрополиты лезет. Погоди, дружок, ты у меня разлюбишь Москву. Пришлют в Киев московского владыку, обгоняя Дорошенко, к полякам кинешься... Дорошенко... Да что Дорошенко — все полковники ненадёжны. Мещане готовы казаков перевешать... Владетельные паны — мещан. Разлад, разоренье...»
Обрадовался, когда пришло время ехать к Илье Даниловичу.
Старейший из Милославских, отец великой государыни, к удивлению Брюховецкого, лицом и повадкою был молодец молодцом. Скоро семьдесят, а седых волос в голове не видно. Всё серебро в бороде да на бровях.
Илья Данилович в былое время управлял Малороссийским приказом, казаков привечал.
Угощение и здесь было постное. Лакомились нежной сёмгой, сельдью из Плещеева озера в Переславле-Залесском. Подали саженного осётра.
На пирующих с женской половины, из потайного чулана, в щёлочку смотрели дочери Ильи Даниловича: царица Мария и вдова боярина Морозова Анна.
— Чего государь не отдал меня за гетмана? — разобиделась младшая на старшую.
— Иван Мартынович был холост, просил дать в жёны девицу.
— Вся жизнь моя за старым прошла.
— Борис Иванович любил тебя.
— По ночам! Днём за дуру почитал. Всё бы ему с Федосьей Прокопьевной витийствовать. У Федосьи слова — как шелка. Книгочея.
— Читала бы и ты.
— Читала. Раскроешь толстенную, буквы в глаза так и прыснут, хуже тараканов! Соберёшь слово, соберёшь другое, третье, а какое было первое, уж забылось.
— Не наговаривай на себя, Анна! — обняла сестру Мария Ильинична.
— Умру скоро.
— Типун тебе на язык!
— Тебе чего, ты счастливая! Детей чуть не дюжина, а я и не знаю, как бабам бывает больно.
Мария Ильинична кинулась целовать сестрицу, проливая на прекрасное смуглое лицо её неудержимые слёзы.
— Прости меня, Аннушка! Прости за счастье моё, за судьбу дивную, несказанную. Наградит тебя Господь за печали твои.
— На небе, — сказала, как замок на дверь повесила. Замерла, поражённая вечной своей обидой.
За стеной пошло большое движение, голоса весёлые, громкие. Мария Ильинична виновато улыбнулась сестрице:
— Алексей Алексеевич пожаловал. Он собирался к дедушке.
Анна Ильинична прильнула к потаённому глазку. Царевич стоял посреди комнаты, разглядывая гетманскую булаву.
— Как же это надо жить, чтоб столько казаков тебя полюбили? — спросил царевич гетмана. — Сколько их?
— Кого? — не понял Брюховецкий.
— Казаков, любящих тебя.
— Любящих?
— Но ведь булаву на казачьем кругу дают? Большинством?
Брюховецкий гладил себя по лысому черепу, поклонился:
— Благодарю, ваше высочество, за доброе слово. Увы! Булаву дают не ради любви, ради выгоды. Я хотел дружбы с великим государем великой России, вот меня и выкликнули. На Левом берегу. Я, ваше высочество, половинный гетман. Другая половина Украины служит королю. Только надолго ли? Королева желает, чтоб корону ваше высочество наследовало. Тогда, должно быть, и соединится многострадальная Малая Россия.
Мария Ильинична дёргала сестрицу, оттаскивая от глазка:
— Дай разочек взглянуть!
— Во дворце на сыночка не нагляделась?
— Редко теперь вижу. Милая, не упрямься!
Анна наконец уступила место.
Алексей Алексеевич на этот раз держал в руках простую казацкую саблю. Румяный, весёлый, глаза сияют, чело белое, высокое.
— Да ведь она книзу тяжелей! — взмахнул саблей царевич.
— Рубить так рубить! — Гетман, перепугав Марию Ильиничну, показал, как казаки головы рубят.
Алексей Алексеевич тотчас повторил страшное движение.
— Надо и нам завести казачьи полки! — подбежал он к деду.
— Полки гетмана служат твоему батюшке, — возразил Илья Данилович.
— Нет! Пусть казаки в Москве стоят. Чтоб враги знали, трепетали.
— Мечта каждого государя — устрашать без войны. Сия мысль — мужа государственного, — польстил царевичу Брюховецкий. — У польского короля есть крылатая конница, гусары. Перед гусарами, когда земля гудит от тяжкого топота, когда визжит от ужаса ветер в крыльях, — всякое сердце трепещет, но гусар тоже бьют.
— Что ж! Неуязвимый Ахиллес имел-таки слабое место на пятке, — ответил Алексей Алексеевич. — Но ведь сколько им одержано побед! Дедушка, надоумь батюшку о казаках!
— Садись за стол, внук! — пригласил Илья Данилович. — Для тебя изготовлен пирог на медовой вишне, а другой — с твоей любимой черникой.
— Пирогов я отведаю, но что теперь в доме сидеть? Поедемте по Москве-реке кататься. Уж так санки летят, искры сыплются! Правда, правда! Я сам вчера видел вечером.
Уговорил. Гетман пожелал испытать московскую потеху. К его удивлению, Илья Данилович тоже согласился прокатиться по Москве-реке.
Сопровождающих набралось человек с тысячу, но скакали по заснеженному льду только три тройки. В санках сидели по двое: Илья Данилович со слугой, Алексей Алексеевич с дядькой, с Фёдором Михайловичем Ртищевым, Брюховецкий с супругой.
Первым укатил в малиновую закатную даль Илья Данилович, вторым — царевич.
Санки легче пера. Ивана Мартыновича разбирало сомнение — не перевернуться бы: зрителей множество. Возница повернулся к молодым, глаза озорные, предвкушающие радость. Натянул шапку на уши, поправил рукавицы, шевельнул вожжами, пробуя на вес... Лошади тронули, возница гикнул. И хлынул в лицо сверкающий малиновый поток морозного воздуха. Невидимые кристаллики льда тотчас превратились в метель. Иван Мартынович задохнулся, но супруга подняла песцовый полог, укрылась по глаза, укрыв заодно драгоценного супруга.
На том радости дня не кончились. Дома ждала баня. Московская лютая страсть. Избежать испытания никак невозможно: баня для гостя, для желанного зятюшки. Сумасшедший жар изготовлен великими мастерами. Такое благоухание, будто в нектар окунули. Плохо соображая, Иван Мартынович покорно отдал себя банщикам, и те отхлопали его вениками, превратив из белой рыбы в багряного рака. Нежили шёлковыми щёлоками, мыли, заворачивали в простыни, поили квасом, от которого внутри поселялось прохладное, бодрящее блаженство.