Третьим с ними чаще всего был Глеб, заботливо следивший за тем, чтобы сестры не скучали. Он умел великолепно смешить Ирину, они носились вместе на велосипедах, а Борик был этому только рад, словно все происходящее вокруг Ирины могло означать лишь одно: его, Борика, любовь к ней. От него к брату словно вели тайные провода, по которым Глебу передавалось то, что Борик хотел сделать для Ирины. Вот они играли в дачное лото (в альбоме есть снимок), и стоило Борику захотеть, чтобы Ирина выиграла, и Глеб тотчас доставал из мешочка ее цифру. Вот они шли по просеке, и Глеб виснул на суку кривого дуба, угадывая желания брата развеселить их спутницу. Вот они прощались на ночь, и Глеб брал Ирину за руку, хотя Борик мечтал об этом больше всего на свете. Глеб не был в Ирину влюблен, и его интерес к ней не мог быть вызван ничем иным, кроме любви между нею и Бориком…

— Это даже не я, а она… Ну, конечно, и я тоже… Она — нет, я, я!

Глеб вздохнул, признавая себя виноватым настолько, насколько его оправдывала собственная невиновность.

Борик по-прежнему смотрел в одну точку.

— Уйди…

— Давай разберемся. Ей нужно было подойти к буфету, а я загораживал… а ей нужно было, за чашкой, понимаешь?! И я ее случайно… поцеловал… губы такие жесткие!

Рядом с Глебом упал мяч, в который играли мальчишки на улице, и он с сожалением проводил его взглядом.

— Не рас-ска-зы-вай! — глухо сказал Борик.

— Борь, правда… случайно! Может быть, в футбол поиграем?

— Не рассказывай! — крикнул Борик так, что Глеб вздрогнул.

— Я, конечно, свинья, Борь, но и она ведь… Девчонки все такие, плюнь ты!

— Вы что же — молча?!

— Сначала говорили… Она говорила, какой я плохой, а ты хороший, только робкий… ну, всякое!

— Говорила, что я хороший?!

— Борь, слово джентльмена.

— И губы у нее… жесткие?!

Поторопившись ответить на первый вопрос, Глеб засомневался, отвечать ли на второй, слишком угрожающим показался ему вид брата.

— Жесткие?! — крикнул Борик.

— А вы, что ль, не целовались?! Борь, тогда прости… Я же на спор.

— С кем?! С кем ты спорил?! С Галей?!

— Да. Она сказала: «Сестра такая гордячка, у тебя не выйдет». А я как дурак…

— Гадость!

— Борь, а тебе кто рассказал? Тоже Галя?

Конец лета пролетел мучительным сновидением. Киргизовы-старшие забрали сестер в Москву, и когда уходила машина, Борик забился в темный чердачный угол и, слыша доносившиеся крики: «Боря, Боря!» — лишь сильнее стискивал зубы. Его обида не проходила, и ревность забралась куда-то вовнутрь, в трещинку на дне души, и, смирившись с обидой и ревностью, он уже не пытался от них избавиться, но лишь упорно отталкивал от себя мысль о брате. Боль, причиняемую ему Глебом, он носил как тайный плод: о ней не подозревали ни брат, ни домашние, сам же он сроднился с нею, она стала частью его существа и иногда казалась ему совсем не болью, а чем-то просто ощущаемым, как все обладающее тяжестью и плотью. Чужим был Глеб — чужим и далеким. Борик словно не слышал о нем, нырнув на такую глубину, с которой крики и визг на поверхности пруда похожи на слабые потусторонние голоса…

Помимо фотографии Борика с Галей в альбоме сохранилось несколько фотографий сестер Киргизовых, заснятых и в детстве, и в отрочестве, и в самом начале юности. На снимках главенствует Ирина, признанная красавица, очаровательный ребенок, как любили говорить нянюшки, гулявшие с детьми на арбатских скверах. Вот она сидит верхом на игрушечной лошадке, обхватив ее руками за шею, вот баюкает куклу, вот хохочет у зеркала, напялив военную фуражку отца. Галя — всегда в тени, всегда на заднем плане, аккуратная, нарядная и незаметная. Она — приятный ребенок, по отзыву тех же нянюшек. Если Ирина никогда не обращает внимания на фотографа, то Галя обычно пристально и напряженно смотрит в объектив. Это немного портит ее на снимках.

IV

После войны Федотовы вернулись из эвакуации, и странно было Борику войти в те же комнаты повзрослевшим на столько лет. Домишко остался цел, только стекла были побиты и не осталось ни стульев, ни стола, ни резного буфета с гребешком (все растащили на топливо), и стая бродячих кошек метнулась из угла, когда открыли скрипучую дверь и полоска света пробежала по мертвому полу.

Он навестил Киргизовых, которые тоже вернулись недавно. Полная и холеная некогда женщина курила дешевые папиросы, носила телогрейку, словно сторожиха, и сама пилила оледеневшие дрова. Бориса она с трудом узнала, — долго щурилась, всматриваясь ему в лицо.

— Ваша фамилия… Федотов?

Он взялся за вторую ручку пилы.

— А Ирина здесь?

— С ней очень плохо… она нездорова.

Киргизовы не дождались с фронта отца, и Ирина неподвижно сидела на диване, под пылающим самаркандским ковром, и никому не разрешала трогать кривые кинжалы и сабли. Ее преследовал навязчивый страх, что их хотят обменять на картошку.

Увидев Бориса, она слабо вскинула руку.

— Ты… ты…

Он подбежал и обнял ее, словно неживую.

— Здравствуй! Здравствуй! Ничего, ничего!

В соседней комнате стрекотала швейная машинка. Он гладил Ирину по голове и что-то шептал.

Стрекот машинки смолк, и на пороге появилась Галя, худенькая, в старушечьем шерстяном платке.

— А я думала, что сестра снова разговаривает сама с собой. Это ты? Изменился…

— Ирина поправится, это пройдет!

— Да, бедная сестра… А у тебя уже усы, смотри-ка! И Глеб вернулся?

Глеба забрала к себе его мать, и они долго жили в татарской деревне под Елатьмой, где было получше с продуктами, а затем перебрались в Прибалтику. Борика тоже звали туда. Тетя Римма, сама отощавшая словно скелет, усиленно спроваживала своего любимца, но он окончил школу в Москве, и в институт они поступали вместе с Глебом, правда, на разные факультеты. Летело время, и эпоха пятидесятых годов (Борис Аркадьевич вспоминал о ней, встречая в потоке машин старенькую «Победу» или листая поваренную книгу с призывом «К изобилию!») сменялась шестидесятыми. Судя по многочисленным фотографиям в альбоме, Борик из толстого ребенка превратился в худого мужчину, его кудряшки, столь обожаемые тетушкой, бесследно исчезли, он стал носить очки и оброс бородой.

Никто не ожидал, что он женится на Гале: и Федотовы и Киргизовы готовы были справлять совсем другую свадьбу. Борис и Ирина давали явный повод считать их будущей счастливой парой, но стоило им самим заглянуть в себя, и обоих начинала преследовать догадка, что решение их созрело настолько, насколько они прислушивались к разговорам о своем якобы созревшем решении. Это был порочный круг, который они не решались ни разорвать, ни примириться с его порочностью.

Борису было легче вести себя так, чтобы все вокруг видели в нем нежного и преданного влюбленного. Он был благодарен им за эту фантазию, такую правдоподобную и счастливую, уверовав в которую он забывал свою боль, словно больной, получающий морфий. Быть собой воображаемым было лучше, чем собой настоящим, и ему не хотелось просыпаться, будто в блаженном сне. Он был бы рад, если бы тот воображаемый он сделал то, чего не мог сделать он настоящий — решился бы выбрать Ирину, — а настоящий воспользовался бы результатами этого выбора. Может быть, воображаемой была его любовь, а настоящей — ревность? Он, Борис, испытывал застаревшую ревность к брату, к тому детскому поцелуйчику, и эта ревность сидела в нем занозой, давно и крепко. Он никому в ней не признавался: пока занозу не трогали, она не причиняла боли, боль же разрушила бы то воображаемое, что было его любовью…

Он выбрал Галю. Федотовы долго недоумевали по этому поводу и в конце концов сошлись на том объяснении, что Бориса пугало болезненное состояние Ирины, вызванное смертью отца (врачи пока не ставили диагноз), а Ирина была обескуражена, узнав о его случайно раскрывшейся (эта история взбудоражила всю семью) связи с женщиной, ютившейся с десятилетним мальчиком в арбатском полуподвале. Галя же отнеслась к этому спокойно и вообще была тиха, заботлива, и Федотовы смирились с выбором своего любимца.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: