— Разве ты ее видел? — спросил Глеб с удивлением, близким к неприязни.
— На фотокарточке. Разочек, — соврал Борик.
— Мать у меня хорошая, — произнес Глеб, ставя какое-то препятствие тому, чтобы брат принял его слова как проявление обычной искренности.
— Да, очень хорошая! — воскликнул Борик.
— Но ты же ее не знаешь. Это моя мать. Я же твою мать не люблю…
Глеб холодно взглянул на брата, как бы внушая, что сейчас ему и со стороны Борика была бы приятнее такая же холодность.
В Борике что-то упало.
— Значит, мы не дружим?
— Дружим, чудак.
Борик мотнул головой.
— У тебя твоя мать, у меня моя. Понимаешь? А в остальном мы дружим.
Борик снова замотал головой, чувствуя, что если он сейчас согласится с братом, то возненавидит его навек.
Нет, они не могли дружить: он понял это именно тогда, понял окончательно и бесповоротно, и в нем словно перегорел проводок — ниточка, на которой держалась его детская вера в дружбу. Мечта о ней оказалась вытравленной в Борике, словно убитый матерью плод, поэтому мужское общение никогда не доставляло ему счастливых минут, с приятелями он угрюмо отмалчивался, чувствовал себя неловко, неуютно и всю жизнь дружил лишь со старушками.
Когда мать Глеба окончательно выздоровела, на семейном совете Федотовых было решено взять его к ней.
— Может быть, и Борьку за компанию? — спросил отец неохотно, словно его что-то заставляло навлечь на себя негодующее «нет» всей родни.
— Совершенно незачем! — сказала мать с интонацией того раздражения, которое указывало на присутствие в разговоре всем известного аргумента.
Борик катал перед закрытыми дверьми грузовик и нарочно заглушал голоса взрослых, чтобы, слыша производимый им шум и грохот, они бы думали, будто он их слышать не может. Но когда возникла угроза, что его никуда не возьмут, он вихрем ворвался в комнату.
— Мамочка, ну пожалуйста, ну пожалуйста, а?! — умолял он со слезами, и отец вздохнул, показывая, что именно заставило его начать этот неприятный разговор.
— А ты зачем здесь?! Тебя звали?! — Мать развернула Борика лицом к двери. — Марш!
Борик сдвинулся с места ровно на столько, на сколько она его подтолкнула.
— Марш, я сказала!
— Мамочка…
Борик отчаянно старался, чтобы и его спина, которой он был повернут к матери, выражала ту же мольбу, что была у него на лице.
— Может быть, действительно разрешишь? — спросил отец, почувствовав поддержку в ожидающем молчании тети Риммы.
— Ах, да делайте что хотите! — сказала мать.
…Пересекли улицу у аптеки (эту аптеку потом сломали, и Борис Аркадьевич с тех пор не признавал Поварскую за Поварскую), спустились в то же метро. Он и через много лет бывал на этой довоенной станции, казавшейся совсем игрушечной по сравнению с небоскребами нового Арбата, и рассматривал ее фотографию в альбоме (почему-то она часто попадала в кадр). Как и все старые довоенные станции метро, «Арбатская» обладала особым запахом мраморных плит (мрамора тогда не жалели), полупустых платформ и вагончиков, которые давным-давно были сняты с других веток, а здесь каким-то чудом еще держались, смешные и допотопные, с пупырчатым узором стенной обшивки, барочными изогнутыми поручнями и жесткими лавками, словно в довоенных трамваях. Попадая сюда, в метро, Борис Аркадьевич со странным удивлением думал, что и когда-то была эта станция, были отец с братом, был он, Борик Федотов, и были его шесть лет…
— Наконец-то мы познакомимся, — сказала та женщина, белокурая и худая, притягивая Борика к себе. — Как тебя зовут, малыш?
Он немо прошептал что-то одними губами.
— Значит, Борис и Глеб… это звучит!
Глеб затеял игры, сдвинул в ряд стулья, а Борик завороженно смотрел на женщину и отца, разговаривавших на диване, иногда громко, иногда неслышно для детей.
— Мы принесли фрукты, — громко сказал отец. — Яблоки и маленькую дыню. Помой обязательно. — Потом он что-то зашептал и опять сказал громко: — В конце концов важно, что ты поправилась.
Она рассеянно кивнула.
— Как Глеб? Он не утомил вас?
— Он у нас совсем привык, — сказал отец и, наклонившись к ней, понизил голос.
Она встретила взгляд Борика (встревоженный и вопросительный!) и улыбнулась, как бы убеждая его, что говорящееся шепотом так же не должно его тревожить, как и произнесенное громко.
— Может быть, забрать его? — спросила она отца.
— Нет, ты еще слаба.
— Глеб, останешься со мной? — спросила она сына.
— Нет, нет! — закричал тогда Борик с отчаяньем, через которое уже никто не решился переступить, чтобы вновь заговорить о том же…
Известие, что Борик влюбился, первой принесла бабушка, она рассказала об этом матери и тете Римме, а от женщин обо всем узнал отец. Борик чувствовал, что на него смотрят с какой-то новой заинтересованностью, и старался казаться обычнее, чем всегда. Ему хотелось ускользнуть из-под внимания взрослых самому и спрятать от них то, что его наполняло. Он даже боялся иначе, чем обычно, придвинуть стул к столу, поставить в угол ботинки или повесить чулки на спинку кровати, словно малейшая ошибка могла его выдать, и если бы он сказал о яблоке «вкусное…» (как всегда говорил, выскребывая ложкой терку, на которой оставалась яблочная мякоть), то и этим разоблачил бы себя с головой. Но взрослые все равно что-то замечали, о чем-то догадывались, и Борик готов был броситься на них с кулаками, словно они подобрали и хищно присвоили драгоценности, случайно оброненные им.
— С кем же вы познакомились на бульваре? Как их зовут-то, этих девочек? — спрашивала мать его и Глеба, и они оба молчали: Глеб оттого, что не придавал этому событию значения, а Борик потому, что оно значило для него слишком много.
Знакомство действительно произошло на бульваре, неподалеку от заснеженного памятника Гоголю, произошло в тот самый день, когда с утра было пасмурно, белели облака, но к полудню небо прояснялось до бирюзы, воздух взмок, отдавая испариной, и ломы дворников засверкали на солнце. Борика и Глеба послали занять очередь за яйцами, а потом они притащили на бульвар сани. Мимо прошествовала бабушка с хозяйственной сумкой. Она нарочно сделала крюк, чтобы взглянуть, не извалялись ли братья в снегу, и тут же (они, конечно, извалялись) начались нарекания, охи, ахи, и бабушка сказала:
— Чем на головах стоять, поиграли бы тихонько с девочками.
И подвела их к двум сестрам.
— Галя…
— Ирина… Наша фамилия Киргизовы.
Сестры были внешне совсем не схожи, но одеты как близнецы.
…Они встречались с сестрами на бульваре и по очереди впрягались в поезд из саней. Оледенели ветки зимних деревьев и завитки ограды, на бульваре рано зажигались белесые фонари, и заснеженные битюги дремали у арбатского дровяного склада…
Сначала Борик выбрал Галю. Она казалась ему такой некрасивой, большеротой и жалкой, что он влюбился. Она носила очки с заклеенным стеклышком, руки у нее были вечно в ссадинах, ее постоянно ругали дома, и Борик как бы терпел за нее, терпел, не вытерпел и проникся к ней неземной любовью. Влюбившись же, он успокоился, и буря разноречивых чувств в его душе улеглась. С этих пор он лишь тихонько обожал Галю, и ее словно не существовало для него.
Красавица Ирина не вызывала в нем тогда никаких чувств, и Борик воспринимал ее невозмутимо, не подозревая, что красота Ирины (она была его старше, совсем взрослая, десять лет!) может иметь какое-то отношение к нему, полностью независимому и самостоятельному. Пусть она подолгу смотрится в зеркало, часами заплетает косу, ходит балетным шагом, — он посвистывал и не обращал внимания. Но оказалось, что тут надо было не посвистывать, а всеми силами сопротивляться чему-то проникавшему в него. В нем что-то скапливалось и нарастало, словно ил на дне пруда. Ирину ему хотелось видеть как можно чаще — каждый день, каждый час. Слой наросшего ила начинал его злить, и Борик мечтал о хорошем скребке, чтобы соскрести назойливую накипь. Но отдирать ее нужно было с кожей, с болью, он не решался, в нем поднималась буря разноречивых чувств — словом, он не выдержал и тоже влюбился.