Ауримас взял повестку безмятежно, как бы шутя; первое, что он подумал: пошутить решили однокашники; как, что? Прокуратура? Нашли время шутки шутить — перед контрольной по алгебре, не могли придумать что-нибудь позанятнее… Он еще раз взглянул на листок, поднес его ближе к глазам — и вдруг почувствовал, как заливается краской: он узнал этот росчерк и печать тоже; понял, что краснеет, и отвел глаза, посмотрел в окно, будто там искал слова, которые полагалось произнести в данную минуту; ребята и девушки сбились в кучку, ждали; на курсе вроде бы секретов… не водилось — какие уж тут секреты; но не было и слов для такой минуты; Глуоснис стоял и смотрел в окно, лихорадочно прикидывая, для чего это он вдруг понадобился там; товарищи ждали, он молчал. Он все еще не знал, что им сказать, и молчал, словно в самом деле за ним водились какие-то грешки; а еще говорят: кто прав, тот не боится… Он, конечно, не боится, это, уверяю вас, не то слово — бояться; но как знать, в состоянии ли кто-нибудь спокойно держать в руках такую бумажку — с подписью и печатью; бок о бок с храбрым, видимо, всегда маячит трус — топчется, подстерегает и ждет своего часа. Дождался! Чего им еще от меня надо? И не столько их, курсантов-однокашников, побаивался я в этот миг сколько себя самого — прежнего Ауримаса; что ж, достукался, злорадствовал он, выглядывая оттуда, где блуждали мои растерянные глаза, — из скверика у Военного музея; дождался, тебя приглашают на свиданьице; рандеву! Желаем удачи! Счастливо и не дрейфь! Да не трясись ты! — словно подбадривали белые стены музея, как нарочно озаренные солнцем; только не трясись — пожелтелые уже клены; ну, счастливо и не дрейфь — памятник Даукантасу в скверике, эта бронзовая совесть Литвы; счастливо, счастливо — пламенеет здание женской гимназии на горе — о, эти обагренные осенним солнцем окна, — недавно мы с Сонатой опять там танцевали; город рычал и содрогался, точно огромный зверь в дымчатой шкуре, дома дрожали, гудел рой студентов-филологов — их было не так уж много, все уместились на одном этаже; Витас? Где Витас? — выкрикнули там, хлопала дверь, громыхали парты, точно по ним катила телега, визжали девчонки; где Витас? Тут! К декану! Витаса — к декану, меня — к прокурору; счастливенько… Я все видел и слышал (по-моему, все), но ничего не мог сказать им, моим товарищам, — то ли слов не находил, то ли утратил дар речи, онемел — такое случалось; торчал как пень и косился на окна, как настоящий преступник; а тот Ауримас из скверика глумливо строил мне рожи; теперь он восседал на чугунной пушке у центрального входа и, понятное дело, потешался вовсю; я зажал повестку в руке, резко повернулся и с улыбочкой, хоть и не знал, кому она и зачем, направился к лестнице; сокурсники, ни слова не проронив, расступились, чтобы дать мне пройти.
Потом час на длинной, дощатой, с вытертым до блеска сиденьем скамье в коридоре светло-бурого цвета; час глухого мучительного молчания; повестку он подал одутловатой, неряшливо размалеванной секретарше, которая печатала указательным пальцем на разболтанной, дребезжащей, облупленной машинке; шаткий столик на трех ножках, казалось, вот-вот рассыплется от ударов секретарского пальца; не утруждая себя глубокими наблюдениями, можно было понять, что учреждение существует на государственную дотацию и не намерено ошеломлять посетителя роскошью своего убранства. И это в свою очередь внушало почтение к двум солдатским шеренгам комнат по обе стороны сумрачного и сырого коридора, — уж им-то, вне всякого сомнения, полностью чужды алчность или мелкая суета простых смертных; кесарево — кесарю…
Он вспомнил, что не спросил, зачем его вызвали, и опять открыл дверь в комнату, где помещалась размалеванная девица; секретарша перестала печатать и, застыв с поднятым над клавиатурой перстом, повернула к Ауримасу свое аляповато накрашенное лицо; помимо всего, она была еще и злюка.
— Все теперь ни при чем, гражданин, — осадила она его, хотя Ауримас спрашивал вовсе не об этом. — А правду знает только товарищ Раудис. Ожидайте там, — она показала глазами на коридор; Ауримас вернулся на скамью.
Только сейчас он обратил внимание, какой это был длинный коридор и как низко над головой нависал потолок, — это был рукав, в котором, с опущенными головами, заложив руки за спину, бесшумно, словно тени, маячили люди; а вдруг это были тени тех, оставшихся на улице; длинный, низкий коридор, проплесневевший, как старый картофельный мешок; топили здесь, по всей вероятности, тоже параграфами да пунктами кодексов; его уже познабливало; сама обстановка тут способна кого угодно придавить к земле, обнажить его жалкость; а тут еще эти двери… Все до единой без табличек, помечены только номерами, отворяются беззвучно, как в сновидении; Ауримасу даже подумалось: уж не снится ли ему все? Смутное это чувство не покидало его, пока он шел по коридору до самого темного, глубокого угла, где он и остался; к сожалению, это была явь, и он сам, как никогда трезво, отдавал себе в этом отчет; уши помимо его желания ловили каждый звук.
— Говорят тебе: записывай, — расслышал он и увидел, как мимо прошли две официантки с Крантялиса; Ауримас поспешил отвернуться. — Все надо записывать: когда пил, где да с кем… все в тетрадку… сколько когда спиртного заказывал…
— А бес его знает сколько… Приходит тогда… здрасте…
— Ладно — потом!
— И целоваться лез… облизывался, как кот на…
— Потом, потом…
Женщины прошли мимо, даже не глянув на него, — уф, пронесло; зато пристал коренастый, упитанный здоровяк в кепке; подошел, прищурился и слегка поизучал Ауримаса, потом пристроился рядом.
— С мясокомбината, ага? — доверительно зашептал он. — По колбасному?
— Что, что? — встрепенулся Ауримас. — Что вы, дяденька…
— Тихо, тихо… не пой… мне-то что… все тут по колбасному… — он кивнул на остальных, бесшумно скользящих по коридору. — Самое громкое дело в Каунасе… Как, по-твоему, выкрутится Длинный? Ну, Будя…
— Будя? Почем я знаю… при чем тут я…
— А я — при чем? — засуетился крепыш. — Я ведь тоже — ни при чем… Отсюда еще вырвешься… а уж оттуда… амба! Раз уж сама Москва зацепила… слишком жирно хапал голубчик, да все себе одному…
Ауримас собрался что-то сказать в ответ, но дверь распахнулась — на этот раз с жалобным скрипом, — появилось грубо размалеванное лицо секретарши.
— Глуоснис! Ауримас Глуоснис — есть?
Ауримас встал со скамьи.
— Тс! — вскочил и здоровяк; вцепился ему в локоть. — Как рыба, понял? Нем как рыба! Как водица! Ясно? Расколешься — Длинный попомнит… Будя друзей не оставит… велел передать!
Ауримас выдернул руку из потных ладоней человека в кепке и бросился в приемную; секретарша не глядя махнула рукой на ближнюю дверь, которая была услужливо распахнута, — тоже бурая, но обитая дерматином; в глубине, за большим бурым столом, сидел в коричневом кителе Раудис и, загораживая ладонью трубку, разговаривал по телефону; Ауримаса он словно не заметил.
— Садитесь! Садитесь! — Он положил трубку, вытер тыльной стороной ладони лоб и закивал, было похоже, что телефонный разговор оказался не из приятных. — Чего стоите? — он кивнул на стул напротив. — Фамилия? Имя? Год рождения? Место? Не работы, а рождения… Партийность? Беспартийный? Комсомолец! Судимости есть? Нет судимостей? Родственники за границей?.. Последнее место работы…
Он спрашивал таким голосом, словно никогда в жизни в глаза не видывал этого самого Ауримаса Глуосниса и даже имени такого не слыхал; взгляда он его не удостоил, все его внимание было сосредоточено на листке бумаги, куда он заносил данные: имя, фамилия, к судебной ответственности не привлекался — будто в жизни не было ничего более важного; если бы я его не знал… Но я знал его, и это было хуже всего; я узнал его, и конечно же он меня тоже, хотя и не подает виду; ведь мы уже встречались — правда, не в Каунасе; неужели он забыл; нет, он не мог забыть; он — председатель избирательного участка, там, недалеко от Любаваса, в лесах, председатель товарищ Раудис; тогда он как будто не интересовался ни моим батюшкой, ни дедушкой, ни тем более остальными, вовсе почтенными предками; называл меня «товарищ уполномоченный» (я был направлен от горкома партии, что удостоверялось особым письмом) и принял с распростертыми объятиями, как желанного брата, — участок был трудный; потом он отвел меня в соседнюю комнатушку, достал из кармана солдатскую флягу и налил спирту — целых полстакана; я выпил — и сам не понимаю, как не сомлел; даже не захмелел — удивительно; мороз жарил — тридцать ниже нуля, топили скверно; вокруг заливались собаки, выл ветер; трещали не то жерди в заборах, не то выстрелы; порой в сумраке мимо окна проплывал отряд вооруженных людей…