Сам, сам, сам — сам виноват, думал Ауримас, невольно ускоряя шаг; ему уже хотелось домой; домой — только домой; сам же ты и виноват; ты большой, взрослый; и не ищи, на кого бы свалить; сказка кончилась — румяная зареподобная сказка; сам…
Он размышлял, ступая мимо стонущих под ветром деревьев, а голова сама так и клонилась долу, глаза прятались от прохожих; зуб на зуб не попадал от холода, и что-то тяжкое клонило книзу — то ли собственная тяжесть, то ли гнет слепого отчаяния; Ауримас негодовал и на себя самого за то, что так безобразно — только что — подумал о бабушке, и — в то же время — снова злился на нее: за то, что можно такое о ней подумать; а все же, чувствовал он, холодно там, на Крантялисе, холодно им обоим — желчной старухе, основательно потрепанной жизнью, занятой лишь одной заботой: что подать на стол, и угрюмому студенту, который приносит гривенник в стипендию; за эту денежку, извините, пожалуйста… Вот и опять подкатил весь тарахтящий, весь содрогающий — точно вот-вот взорвется — автобус, билетик стоит… Не проехаться, нет, билет — рубль в этом мятом, продавленном, будто яичная скорлупа, обитом фанерой автобусе РАТУША — КРАНТЯЛИС, который останавливается прямо под окнами у Сонаты; мозолить ей глаза… Не хочу, нет! Потом. В другой раз. Когда-нибудь. Пусть она поговорит со своей мамашей — кажется, найдет о чем; я тут посторонний; мечтатель, размазня, не приспособленный к серьезной жизни, — чего вам более… и ко всему этот Лейшис, которого сегодня уже довелось лицезреть — о, что за честь; Ауримас, ура, у меня плевритец… заглянуть?
Глупости! Глупости! Все это глупости, подумал Ауримас, все оттого, что ты не выспался и поцапался с Мике; хватит баловаться, мой друг, ты двинешь домой, к бабке, — там тебе и место, там твой дом; старушка нахохлилась на скамеечке в кухне и ждет-пождет — принесет внучек стипендию, побегу за постным маслом, то-то будет хорошо, а потом…
Потом Ауримас с досадой сплюнул себе под ноги и еще глубже спрятал голову в воротник; не поехать, нет; плетись пешим ходом все пять километров, как и тогда, когда еще была мать, и когда она умерла — как всегда; те, другие, катались на автобусах — пекарев сын Ромул и сын лавочника Рем; двоюродные братцы, ходившие в одну гимназию, в ту же, что и Ауримас; и даже в тот же класс, почему бы и нет; оба упитанные, в перчатках, с тугими розовыми щеками, оба похожие друг на друга и еще на капуцина отца Иоанна, к которому каждое воскресенье бегали прислуживать при мессе; это они тебя били? Еще чего, пусть бы только тронули, не таким колотить Глуосниса Ауримаса; просто один посоветовал ехать за хлебом в Москву — бабушке, при гитлеровцах, а второй… Второй купил мотоцикл и потешался над теми, кто трясся в разболтанном автобусике — там же как сельди в бочке! — или ковылял пешком; теперь его папаша в кооперативе… Господин заведующий Райла, заведующий товарищ Райла — верещат продавщицы, увиваются вокруг, точно он вам король Сиама, а его Рем…
Тут Ауримас вскинул голову и огляделся: идет правильно, по горе, так будет ближе; ноги сами знают дорогу — столько исходили; вверх, по парковым ступеням в гору, и вниз, по дорожке через Дубовую рощу; бегом, опрометью мимо форта, хмурых тюремных полей — там, говорят, расстреливали наших; дальше — мимо туннельного зева; а что, если вдруг оттуда?.. Нет, нет, Старика там не было, он небось и сам побаивался локомотивов — клубы дыма, искры, пламя… Этот дряхлый, обросший волосами Старик обычно по ночам нависал над постелью Ауримаса и молча медленно тянулся к нему холодными, костлявыми руками; по осени, когда бывало темно и ненастно, — и утром, и вечером его поджидали они — там, на горе; и били, били, били — пока он не валился ничком и не утопал в крови; за что? За то самое; за красивые глаза, балда; поддай дай дай! За то, что ходит один в такую темень, да еще пешком, да еще и отца у него нет, а еще — хоть и шляется пешком и нет у него отца, а рыпается, у, голытьба с Крантялиса, стал поперек дороги нашей хавере; и еще за то… мало ли за что… Мало ли за что дубасили хулиганы с горы — Васька, Юзька да Яська — парнишку, живущего под горой; пожалуешься тут, как же; утешишься разве что вот чем: и ты когда-нибудь вырастешь, а уж тогда… Тогда Васьки не стало — сгинул где-то в военной чехарде, Юзька погиб под поездом, ни за что ни про что, по пьянке, а Яська… Яську видели в погонах — в Каунасе, на комсомольском собрании; кто-то их познакомил, и они пожали друг другу руки; Яськино лицо было сплошь в шрамах, и он, кажется, весьма гордился этими синеватыми рубцами; возможно, он побывал на фронте. «Ну и балда же ты, — сказал Яська и потрогал шрам у себя на лице, — мог обходить нас… по дороге… там люди, автобусы…»
Автобусы! Но в них раскатывали Ромул и Рем, двое волчьих выкормышей, оба — Райлы, сидели, уткнув свои сытые рожи в оконные стекла; ехали другие, те, у которых был отец; они ехали и, счистив ладонью пыль, глазели в окно на тех, у кого не было отца; которые тащатся пешком, шпана, голь перекатная, разве для таких, как он, науки…
Не для таких, ясное дело, нет — Ауримас угрюмо оглянулся вокруг: вдалеке ухали паровозы; улица далеко внизу; по дорожкам не добраться — глина; не для таких, нет, — он скользнул по мокрой, заваленной рыжими листьями траве; не для таких, нет, нет, нет, — и кубарем ринулся вниз — через шиповник, акацию, ивняк — через забитую грязью канаву — на улицу; разве для таких, господа, науки — прогромыхал автобус РАТУША — КРАНТЯЛИС, грохоча, как готовая разорваться петарда; Ауримас метнулся, чтобы укрыться за стволом тополя, — все равно обдало грязью; это уже знак: не для таких, нет; пальцы, искавшие платок, снова нащупали гривенник, одинокий гривенник, а рот, хотя и против собственной воли, отпустил такое ругательство, что… Ну, по матушке — это уж слишком… давай, садись, подвезу, а ну-ка, старик…
Ауримас поднял голову: Рем, Ремас Райла, медик, сидит, оседлав тихо рокочущий мотоцикл, одной ногой опираясь о землю, другую держит на подножке, желтый шлем, облегающая кожанка, — и глядит на него, на Ауримаса, пялится сквозь большие квадратные очки, чуть ли не на все лицо окуляры; что, подвезти? Спасибо, мне недалеко, Рем, пара шагов. Разве ты не домой? Не к бабке? Домой, к бабке, но это недалеко… пара шагов… Садись, садись, не опрокину… не бойся… Разве не знаю, кого везу…
— То есть? — спросил Ауримас, крепко хватаясь за скобу позади кожаной спины Рема.
— Гения, — отвечал Рем, поворачиваясь к Ауримасу; мотоцикл задрожал и, как скаковая лошадь через барьер, прыгнул через рытвину. — Нашего Гомера. Честь и славу всего Крантялиса.
— Ты бы полегче…
— А что?.. Ну, как-никак с друзьями детства… с однокашниками… не часто приходится…
— Поезжай, говорю, да полегче…
— Не оброню тебя, не бойся… сознаю историческую ответственность… — И помедлив: — Старушка твоя была у нас…
— Кто, кто?
— Бабка твоя приходила. К моему папаше. Понял?
— Понял чего ей?
— Масла!
— Масла?
— Масла в долг… Как, по-твоему, в государственной торговле существует такая форма — в кредит?
Он опять повернулся лицом к Ауримасу, мотоцикл дернулся, вот-вот перевернется, Ауримас чуть не выпустил из рук скобу; в долг? Да ведь и тогда, давно… этот Старик…
У Райлы — в долг? У того самого Райлы, который… И почему Рем это ляпнул — знает? Ничего он не знает, пунцовощекий принц с мотоциклом, этот Райла, которого Ауримас иногда трепал за уши — в детстве, когда поблизости не было Ромула; и его, Ауримаса, кто-то боялся — хотя бы этот щекастый Рем, сынок лавочника. Пусть придет Глуосниха… пусть придет она, шамкал Старик, его толстые, заскорузлые пальцы запихивали в штаны красную рубаху, он щурил глаза и зачем-то причмокивал губами; пусть придет, я дам хлеба, селедки дам, постного масла и, может, еще кой-чего… пусть, шлепал он языком, простирал руки и облизывался, точно кот на сало; умерла? Тогда кто же вернет мне долг — кто кто кто? Ты? Но ведь ты козявка, у тебя еще нос… Нет, конец… конец, конец тебе, и конец твоей бабке, которая тащится клянчить постное масло, как и в те стародавние времена — конец — —