Николай вздрогнул и приподнялся, вдруг перестав ощущать накатывающую снизу тошнотворную волну.
Из вчерашнего вечера ползло и доползло, наконец, до его сознания нечто такое, о чем он пьяной головой тогда и подумать не смог – а теперь припомнил, догадался и, на миг обмерев, трясущимися руками стал поспешно надевать штаны, мотать на ноги вонючие портянки и, задыхаясь, натягивать узкие сапоги.
Пойти, братьям сказать: отцу Петру и отцу Александру.
Сказать: вот, был я вчера у Ваньки Смирнова, но не у того Ваньки Смирнова с Оружейной, что мастером на бумажной фабрике, а у того, который у нас в Сотникове комсомол открыл… Само собой, Петр меня перебьет и спросит тихим страшным голосом: а какой леший, отец диакон, занес тебя в совет нечестивых? Что ты забыл в собрании развратителей? Ах, скажу я, не о том вы спрашиваете меня, братья родные! Ужасному вскоре предстоит совершится, а вы меня о моих грехах пытаете. Грешен и каюсь. Един Господь без греха, аз же человек и слабости имею человеческие. Выпивали, конечно. И я выпивал. Я там сидел тихонечко в темном уголочке… Да не один, не один я в уголочке сидел, а с Катькой Бочкаревой, одну руку ей на плечи положив, а другую – под ее кофточку засунув. Жгла мою ладонь ее грудь. Сильно пьян я был, братья: и от вина, и от нее, от Катьки. Вы люди давно женатые, остывшие, вам не понять, что в этой Катьке для меня свет клином сошелся – так я ее хотел. Вы меня осуждаете, братья, и презираете, а напрасно. Ведь я грех мой не стал таить, но открыл вам, как перед Крестом и Евангелием. И если я грешник, продолжал Николай, несколько запнувшись на высказанном им всего лишь предположении о собственном грехопадении, тогда как оно, откуда ни глянь, было совершенно очевидно, – если я грешник, упрямо повторил он, то, стало быть, ко мне первому придет Господь. Ибо Ему не праведников спасать надо вроде вас, а грешников, вроде меня, непутевого диакона Николая. Вы меня не любите, как не любили братья прекрасного Иосифа, он же, чудесно возвысившись в земле Египетской, не стал им мстить, а воздал добрым за злое. С помощью Божией Иосиф открыл фараону тайну его сна о семи коровах тучных и семи тощих и о семи колосьях полных и семи иссушенных. И я вам также имею открыть нечто. Я, братья, сидючи с Катькой в тесной близости и вожделея близости с ней самой тесной, сгорая от похоти и будучи пьян, даже и не пытался вникнуть в смысл разговоров, которые велись в той же комнате, за круглым столом, под абажуром. Они за тем столом пили и ели: самогон и баранину, а та еда и питье мне впрок не пошли. Мутит меня, братья. Не знаю даже, какими словами выразить эту муку мою. И верите ли, что лишь нынче утром, пробудясь и страдая, я сквозь муку сию уразумел, о чем они вели речь. И понял, кроме того, отчего один из них, сущий демон обличием, худой, бритый и с черепом тоже наголо обритым, прибывший в Сотников из Пензы, из губкома, велел мне ни слова никому не говорить о том, что я здесь слышал. «Он не скажет», – уверил его Ванька Смирнов. «А скажет – я ему язык вместе с бородой отрежу», – посулил бритый товарищ, и аз, многогрешный, хотя и утопил разум в вине, нисколько не усомнился, что страшную свою угрозу он исполнит и предаст меня лютой казни. Таков был этот человек, братья. Я его вчера испугался, а ныне на трезвую голову боюсь еще сильнее. Дрожу перед ним, как лист осиновый, или словно бы щенок перед матерым волком, – но, дрожа и призывая небесного моего покровителя, Николая, епископа Мир Ликийских, в велию помощь, вам сообщаю, что завтра в полдень в Шатровской обители вскрыты будут мощи преподобного Симеона, великого молитвенника и чудотворца и завтра же будут увезены либо в Пензу, либо – через Арзамас – в Москву. О том, братья, что вскрытие готовится, все знали. И мы с вами знали и гадали: когда? Но день они держали в тайне – и, главное, в глубокой тайне хранили замысел внезапно и быстро всечестные останки из монастыря похитить.
Николай перевел дыхание, встал, шагнул и со стоном рухнул на стул, утирая ладонью взмокший лоб.
Вроде блевал вчера, а легче не стало.
– Ильинишна! – крикнул он.
– Не проси, не дам, – ответила непреклонная старуха.
– Принеси подрясник и полушубок, я в храм пойду.
– Слава те, Господи! Сподобился! Ступай хоть умойся, а то с такой рожей на улице срам показаться. И к Чаше не подходи – грех!
Тоскливым взором окинув в сенях бутыль с квасом, Николай на слабых ногах выбрался из дома и, как рыба, выброшенная на берег, открытым ртом потянул в себя морозный воздух. Голова закружилась, но в теле наметилась обнадеживающая бодрость. Нагнувшись и захватив пригоршню снега, он крепко растер себе лицо. Затем скатал маленький твердый снежок, с наслаждением лизнул его и, поколебавшись, положил в рот с намерением всего лишь пососать и выплюнуть.
Но пересохшее горло глотнуло само. Холодная влага скатилась вниз, в утробу, пылавшую, аки пещь вавилонская. Николай сокрушенно вздохнул, оглянулся и, слепив снежок поболее первого, запихнул его в рот. Примите, ядите, пийте… Чистым снегом причащается раб Божий Николай. Сие есть кровь Моя Нового Завета… Ванька вчера сказал, что всего-навсего сладкое винишко. Ты над ним хоть в лепешку расшибись, оно вином и останется. Наукой доказано. А мощи – куклы. В Боровском что ли или в другом каком монастыре раку вскрыли – а там три с половиной косточки, полчерепа и два зуба. Остальное же – вата. У Симеона тоже небось тряпьем понапихано. «А пусть вскрывают», – бестрепетно подумал Николай и презрительно усмехнулся. В древних костях какой прок? Гроша ломаного не стоят.
Зачем он тогда несется как ошалелый к братьям в церковь сообщить о предстоящем завтра в Шатрове небывалом событии?
Николай замедлил шаг. Он был уже в самом центре Сотникова, на Соборной площади, новой властью с недавних пор названной площадью Торжества Интернационала. Ванька Смирнов хвалился, что название он придумал. Едва светало. В черно-сизых утренних сумерках видна была справа белая громада Успенского собора с высокой, упирающейся в черное небо колокольней и пятью еле различимыми сейчас куполами. Слабый свет мерцал в его окнах, а к воротам, наискось пересекая занесенную снегом площадь, спешил одинокий богомолец. «Медом ему там намазано, – проводил его неодобрительным взглядом Николай. – Одна слава, что собор. Даже хора нет. Отец Андрей хотел, чтобы ему певчие задаром пели. Удавится за копейку. У нас-то покамест еще поют…»
Он миновал гимназию, теперь называвшуюся трудовой школой, двухэтажный дом полицейского управления, занятый уездным отделом милиции, и самое высокое в городе – в три этажа – здание банка, с недавних пор облюбованное властью. Ванька Смирнов получил здесь кабинет с большим столом и неисправным телефоном. Иногда, словно запамятовав, что телефон глух и нем, он срывал трубку, крутил ручку аппарата, кричал: «але!», а затем, грозно нахмурившись, бранил единственного в Сотникове монтера, оправдывавшегося отсутствием какой-то детали, которую никак не привезут ему из Пензы. «Ничего, – цедил сквозь зубы Ванька. – Я кое-кому словечко шепну – он у меня сам в Пензу бежмя побежит и бежмя воротится». Из окна кабинета собор был виден как на ладони: от ограды с несколькими устроенными в ней башенками в виде часовен и каменными, выкрашенными в белый цвет воротами до восьмиконечного креста на венчавшей колокольню маленькой синей маковке. Засунув ладони за ремень, перепоясавший гимнастерку, Ванька Смирнов подходил к окну, раскачивался с носка на каблук стоптанных сапог и, кивком головы указывая на собор, говорил: «А мы его, как сорняк, – с корнем!»
«Надо им будет – взорвут, – озябнув и снова ускорив шаг, думал Николай. – Их время пришло. А то разве бы удержались они прошлый год! На них такая сила перла, а они ее размололи. Взорвут».
Со стороны Покши ему навстречу дунул и обжег лицо ветер. Громко хлопнул красный флаг над зданием бывшего банка. Николай вздрогнул и почти побежал, опустив голову. Кишки в брюхе – и те замерзли. Было тошно, теперь холодно. Измученное тело взмолилось о пуховом одеяле, которое грело как печь и из-под которого он вылез совершенно напрасно. Холод хуже голода, говорила покойница-мать, вздыхая о всех бездомных и сирых. И Катьку под бок. Он вообразил ее рядом с собой, в постели, голую, жаркую, доступную, и скрипнул зубами от нахлынувшего вожделения. Господи, прости. Горячо ему стало на миг.