И ловим мы звуки, готовы спросить:

«Кто в лодке играет, скажите?»

Замолкла пипа, и опять тишина,

и мы спросить не успели.

Но мы уже стали бортом к борту,

к себе приглашаем в гости.

Подлил я вина, прибавил огня,

и пир начинаем новый.

На наш многократный и долгий зов

она наконец явилась.

Безмолвна в руках у неё пипа,

лицо её полускрыто.

Колки подвернула, рукой до струн

дотронулась, дав звучанье.

Ещё и напева-то, собственно, нет,

а чувства уже возникли.

Пока ещё глухо струны поют,

в их каждом звуке раздумье,

Так, словно пойдёт о жизни рассказ,

в которой счастья не будет.

Глаза опустила и, вверясь руке,

играет она, играет.

О том, что на сердце у ней лежит,

нам всё без утайки скажет.

Струну прижимает и гладит струну,

то книзу, то вверх ударит.

Сыграла «Из радуги яркий наряд»,

«Зеленый пояс» играет.

И толстые струны «цао-цао» — шумят,

как злой, торопящийся ливень,

И тонкие струны «тье-тье» — шелестят,

как нежный, доверчивый шёпот.

«Цао-цао» — шумят, шелестят — «тье-тье»,

сплетя воедино все звуки,

И крупных и мелких жемчужин град

гремит на нефритовом блюде.

Щебечущей иволги милая речь

скользит меж дерев расцветших.

Во тьме захлебнувшийся чистый родник

бессилен сквозь лёд пробиться.

И лёд запирает движенье воды,

и нет их, застыли струны.

И струны застыли, как будто их нет.

молчанье на миг настало.

А в нём притаившаяся печаль,

невысказанная досада.

Да, это молчание в этот миг,

пожалуй, сильней звучанья...

Внезапно серебряный треснул кувшин,

на волю стремится влага.

Вдруг всадник в железных латах летит,

мечом и копьём громыхая.

Пластину, которой играет, она

поставила посередине.

Кончается песня. Четыре струны

невидимый шёлк разорвали.

И в лодках недвижных, в одной и в другой,

царит тишина немая...

Мы видим, как в лоне осенней реки

белеет луны сиянье.

Молчит. И пластину от струн отняла

и снова меж струн вонзила.

По складкам на платье рукой проведя,

с почтением строгим встала.

И так начинает: «Я родилась

в столице нашей Чанъани.

Мы жили — вы знаете Хамалин? —

в весёлом этом предместье.

Мне было тринадцать, когда вполне

игрою я овладела.

В дворцах, где искусствам учили нас,

слыла я одной из первых.

Сыграю, и сразу же ждёт меня

восторг игроков известных.

Украшусь, и вслед поднимается мне

певиц знаменитых зависть.

Улинские юноши наперебой[119]

мне ткани преподносили.

За каждую песню багряным шелкам

я счёта уже не знала.

Поклонники сколько гребёнок моих

сломали, стуча под напевы.

На скольких юбках из алой парчи

следы от вина остались.

Веселье и смех заполняли год,

другой наступал похожий.

Осенние луны и ветры весны

бездумные проносились.

С врагом воевать отправился брат,

а вскоре сестры не стало.

На смену ночам восходила заря,

моя красота поблекла.

И меньше людей у моих ворот,

и конь осёдланный реже...

И я, постарев, согласилась пойти

к торговому гостю в жёны.

Торговому гостю прибыль важна,

легка для него разлука,

И в месяце прошлом ещё в Фулян

он чай покупать уехал.

А я по реке вперёд и назад

в пустой разъезжаю лодке,

И светлой луны, и речной воды

меня окружает холод.

Когда же глубокой ночью мне вдруг

приснятся юные годы,

Я плачу во сне, по румянам текут

ручьями красные слёзы...»

Когда нас тревожила пеньем пипа,

уже я вздыхал невольно.

А тут ещё этот её рассказ.—

и я не сдержу стенаний.

Мы с нею сродни: мы у края небес

затеряны и забыты.

И мы повстречались; так нужно ли нам

заранее знать друг друга!

«Прошёл уже год с той поры, как я

покинул столичный город,

И в ссылке живу, и в болезнях лежу

вдали от него, в Сюньяне.

Сюньян — городок захолустный, глухой,

ни музыки в нём, ни пенья.

Я за год ни разу здесь не слыхал

шёлк струн и бамбук гуаня.

Живу на Пэньцзяне, у самой реки,

в сырой туманной низине.

Лишь горький бамбук да жёлтый тростник

одни мой дом окружают.

С утра и до вечера в этих краях

что мне достаётся слышать?

Кукушки надрывный, до крови, плач

да крик обезьян тоскливый.

В цветущее ль утро весной на реке

иль в ночь под осенней луною —

Всегда я с собою беру вино

и сам себе наливаю.

Да разве здесь песен в народе нет

и ди — деревенских: дудок?

Бессвязно, сумбурно они поют,

мне их мучительно слушать.

Сегодня же ночью нам пела пипа,

и говор её я слушал

Так, словно игре бессмертных внимал,—

мне песни слух прояснили.

Прошу госпожу не прощаться, сесть,

игрой порадовать снова,

А я госпоже посвящу напев,

пускай он «Пипа» зовётся...»

Растрогалась этой речью моей

и долго она стояла.

И села, и струны рванула рукой,

и струны заторопились.

И ветер, и стужа, и дождь в них,— не те,

не прежних напевов звуки.

Все слушают снова и плачут — сидят,

закрыв рукавами лица.

Но всё-таки кто из сидящих здесь

всех больше, всех горше плачет?

Цзянчжоуский сыма — стихотворец Бо

одежду слезами залил.

[1] В годы Чжэнъюань и Юаньхэ я жил в Чанъани. – Годы Чжэньюань – 785-804. Годы Юаньхэ – 806-820. Чанъань – столица танского Китая (нын. Сиань).

[2] К Циньской столице приблизился вечер года. - Циньская столица – Чанъань.

[3] У красных ворот верхом и в колясках гости – Красные ворота – богатый и знатный дом.

[4] Что им до того, что где-то в тюрьме в Вэньсяне… - Вэньсян – местность в нынешней провинции Хэнань.

[5] «Новые народные песни» - подражание народным песням юэфу.

[6] Тому старику из уезда Синьфэн восемьдесят восемь теперь. – Синьфэн – уезд в нынешней провинции Шэньси.

[7] Слушать привык я «Грушевый сад», гуани и песни его… - «Грушевый сад» - школа актёрского мастерства, созданная во время правления Сюаньцзуна (712-756). Гуань – духовой музыкальный инструмент, часто с корпусом из бамбука.

[8] Но в годы Тяньбао по всей стране в войска проходил набор. – Годы Тяньбао – 742-756.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: