Когда-то я был женат на Зое Кропоткиной. В те годы я получал за концерт рублей сто. Сколько это было в долларах, уже и не помню. Власть тогда была другая, рубли другие, а доллары мне вообще были не нужны. Помню только, что пропивались мои гонорары очень быстро. Так быстро, что Зоя Кропоткина после каждых гастролей меня ругала. Иногда я приезжал вообще без денег. А один раз заявился домой с соленым огурцом в кармане – толстым, в глубоких унылых морщинах. Джинсы потом пришлось долго стирать. Сейчас я бы их, наверное, выбросил, но тогда другие джинсы мне купить было не на что, так что я вынужден был отстирывать следы огурца.

Это было, кажется, совсем недавно; во всяком случае, наши общие с Кропоткиной друзья с тех пор внешне совершенно не изменились. Кое-кто, правда, умер, но те, что еще живы, держатся молодцом. Ну, мешки под глазами, ну, седина. А в общем – сохранились неплохо. Жалуемся друг другу в телефонных разговорах на радикулит, а в целом, кажется, все по-старому. Давление иногда пошаливает, одышка, головокружение. Но в остальном – все такие же.

На имени Марк настоял я. Решил назвать сына в честь Марка Болана. Фамилия же ему досталась от жены. Моя фамилия – Брежнев – звучит довольно попсово, запоминающаяся фамилия, но сыну мы решили дать другую. И так мы в паре с женой были хоть куда – Брежнев и Кропоткина. В чистом виде белая горячка. Нам это очень нравилось. Так и стал мой сын Марком Кропоткиным. А с Зоей мы разошлись лет восемнадцать назад. Или девятнадцать. Может быть, двадцать.

Она тогда Марка у меня отобрала. До суда дело не дошло, так как я не особенно кочевряжился. Мне с сыном было бы тяжело. Или ему со мной. Я все время на гастролях. Или на репетициях. Или на записи. Или в гостях. Или в ментах. Так что у сына жизнь была бы – не клубника земляничная. Не плавал бы он у меня, хоть и в отдельной квартире, как гриб в сметане.

Марк с детства учился играть на ударных. Я, когда мы еще жили вместе, отдал его в музыкальную школу. Глубокого желания видеть своего сына барабанщиком у меня не было. Барабанщики – народ особый. Один мой друг, барабанщик, за завтраком выпивает бутылку водки, потом едет на репетицию, после нее выпивает еще одну и вечером отправляется на концерт. После концерта он выпивает уже по-настоящему.

Но если Марк станет гитаристом, думал я, будет бренчать дома день и ночь. Скрипка наверняка состарит меня раньше времени. Флейта всем хороша, маленькая, футляр в карман сунул и пошагал на концерт; но, опять же, когда тебя в собственной квартире ежедневно и подолгу сверлят трелями, можно дойти до того, что начнешь делать по утрам зарядку. Аккордеоны, баяны, балалайки, равно как домры, волынки, рожки, дудуки и вся эта народная история для меня вообще не существовала. Я вырос забубенным урбанистом, лучшее место для меня в городе – Дворцовая площадь. И не из-за того, что «ах, какая там архитектура!». А из-за того, что она со всех сторон защищена мощными стенами Штаба, Зимнего и почти что крепостью – Адмиралтейством, а сама залита асфальтом и забита брусчаткой – ни травинки, ни самой захудалой былинки. Что до Александровского сада, то на самом деле это никакой не сад, а просто архитектурное излишество. Очень городской такой садик, правильный и отлично прореженный. К чему это я? А к тому, что все эти завалишные балалайки и застольные аккордеоны я в своем доме ни видеть, ни слышать не желаю. Хотя аккордеон, к примеру, – инструмент вполне городской, мануфактурный, так же как и гармошка. И гармошка эта, трехрядка, которую я никогда без дрожи слышать не мог, – инструмент никакой не народный, даже и не русский, а немецкий, пришедшийся, однако, в глухих наших деревеньках ко двору.

В общем, выбирал-выбирал я для сына что потише и для уха приятнее и остановился на барабанах.

Марк раскладывал дома резиночки и барабанил по ним – пощелкивал тихонько в своем углу, нотами шуршал всем на радость. Затем палочки в карман сунет – и в школу. Тишина и покой. Могу спокойно слушать Игги Попа.

Потом мы разъехались, Марк повзрослел, стал играть в одной группе, в другой, в третьей, собрал собственный коллектив, но дома у него по-прежнему было тихо. По крайней мере, Кропоткина при редких с ней встречах хвасталась мне, рассказывала, какие у них с Марком дома уют, покой и тишина. Кот спит на коврике, вся мебель в его волосах. В шерсти, точнее. Ясно, установка моего сына стояла на репетиционной базе, а на ксилофоне он тренировался дома, используя что-то вроде разрисованного листа линолеума. Тихо и набожно занимался мальчик. Кота не будил. А я котов терпеть не могу. Тупые наглые твари. Я бы его не то чтобы разбудил – вышвырнул бы к чертовой матери! И музыку дома слушаю громкую. Какое там коты – соседи из дома напротив морщат в окнах плоские белые лица, машут руками, косо распахивают рты, и все напрасно – я не слышу, что они там кричат. А кот, особенно этой породы, жирно-волосатой, просто сдох бы у меня от «Моторхэд» или чего еще в этом роде. Кот моего друга Вити Цоя, к примеру, от «Моторхэд» начинал грызть сухие макароны.

– Все, – сказала Полувечная.

Я посмотрел на ее кожаные джинсы, залитые пузырящимся и подсыхающим «чпоком», потом на стол и увидел, что водку мы допили.

– Все так все. – Я открыл последнюю бутылку пива. – Продолжать будем?

– Как скажете, – улыбнулась журналистка.

Она казалась совсем трезвой. Ну, раз так… Не в моей манере останавливаться на полпути. Еще больше я не терплю заканчивать в самом начале. Ограничиться одной бутылкой – все равно что прийти к зубному врачу, зуб просверлить, а пломбу не поставить. Кажется, что и так достаточно, но потом будет совсем худо.

Последствия вчерашнего вечера перестали меня душить, и я смог внимательнее разглядеть гостью. Маленькая, черненькая, в красных туфельках – это я зафиксировал с момента встречи. Теперь же отметил ее бледность, то ли от пудры, то ли от обычного для журналистов малокровия, длинные тонкие пальцы и небольшие круглые глаза – прожженные сигаретой дырки в белой рубашке негра. На губах черная помада. Ногти тоже черные. В целом, внешность маленькой Светы как-то неявно гармонировала с ее фамилией, и она была даже красива, но от этой красоты до уродства был один взмах ресниц. А в остальном – грудь торчком под белым свитерком, крепкие бедра под кожей джинсов, ровные плечи – все на месте. Морщит лобик и смотрит на дисплей. Наводит камеру на пустую бутылку и улыбается.

– Ты чего?

– Быстро мы ее…

– Нормально. Может быть, пойдем куда-нибудь, перекусим?

– Конечно. Если вы хотите.

– Знаешь, Света, давай на «ты». Я же не в редакции у тебя. Ты моя гостья. А с гостями, которые у меня ночуют, я привык без церемоний.

– В каком смысле? – спросила Полувечная.

Фиолетовая простыня

– Я тебя совсем не знаю. Чем ты занималась до революции?

Тонкие пальцы пробежали по моему позвоночнику быстро и нежно, как палочки Гари Бартона по пластинам виброфона.

– Какая разница?

Большой палец залез ко мне под мышку и пощекотал. Щекотки я не боюсь.

– А ты?

– Я? Тем же самым, что и сейчас.

– Трахал пожилых дамочек?

Я перевернулся на спину, стащил с Татьяны Викторовны простыню. Потом хлопнул ее по плоскому животу – несколько раз, с разной силой. Звуки при этом выходили тоже разные, и они мне нравились. Не было в них чмоканья пота и шмяканья дряблой кожи.

– Ну, ты тоже, наверное, как-то развлекалась?

– А! Я тебя умоляю. Портвейн пили, вот и все развлечения. Чаще – «Три семерки». «Семьдесят второй» тоже. Я «Кавказ» любила. Вообще, светлые, они лучше шли. Как-то так, знаешь, мягче.

– Ну да, помню. Как же. Холодный портвейн. Основа основ.

– Уж не химия…

– Точно. А еще что делала?

– На водку перешла годам к тридцати. Возраст, работа, дела. Пятое, десятое… Некогда рассиживаться. Вот когда помоложе все были, садишься, бывало, и весь день так с портвейном и сидишь. А после тридцати темп жизни уже не тот. Быстренько собрались, пару бутылочек – хлоп! – и по домам. Одно только плохо. Портвейн радость давал, легкость душевную. А от водки одна только дурь. Пять минут весело, а потом уже не помнишь ничего.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: