Я встретил Веру в день первого моего прихода в институт. Она работала в нашей лаборатории. Теперь роли слегка изменились. Хотя Вера оставалась по-прежнему красивой, пожалуй, – с мужской точки зрения – стала ещё привлекательней, но и я пришёл уже не просто мэнээсом – младшим научным сотрудником, а мэнээсом, подающим надежды, как сказал при Вере профессор Рябчун, мой руководитель ещё по студенческому научному кружку. И сам директор Виктор Сергеевич, зайдя в лабораторию, узнал меня – он отличался феноменальной памятью, в том числе зрительной, – и вспомнил, что вручал мне премию на студенческой олимпиаде.
В тот первый день я задержался на работе чуть дольше, знакомясь с аппаратурой. Я читал инструкцию пользования ультрацентрифугой, когда чьи-то пальчики тронули меня за плечо.
– Оставьте немножко на потом. Ещё и не так закружитесь.
Я поднял глаза. Красавица Вера смотрела на меня, завлекательно улыбаясь. Никогда раньше не подарила бы она мне своей знаменитой – на две школы – дразнящей улыбки. Она была права: здесь кружило получше, чем в центрифуге.
– Действительно, пора закругляться, – сказал я, небрежно глянув на часы, как будто давно привык к таким женщинам и таким улыбкам.
Быстренько собрался, стараясь не показать, что спешу. Она терпеливо ожидала.
По-видимому, движения мои всё же были хаотичными, и я ухитрился разлить физиологический раствор. Вера помогла мне вытереть пол, затереть пятна на пиджаке – одним словом, исправно выполняла роль феи, снизошедшей к бедному мэнээсу. Всё-таки несколько похвальных слов директора явились допингом для обеих сторон, и я с достоинством выдержал свалившееся на меня везение.
У Вериного дома мы остановились лишь на минуту, она пригласила меня в гости. В квартире было довольно уютно, мама и папа оказались людьми приветливыми, Верин сынишка декламировал стихи, которые выучил в детском садике. Мы пили чай с айвовым вареньем и слушали по японскому магнитофону, привезённому Верой «оттуда», записи песен Владимира Высоцкого. Мне было очень хорошо у них, но всё время мешало ощущение, что это со мной уже происходило. Оно мучило меня, подсыпало горечь в варенье, и в конце концов я вспомнил, что так меня принимали в профессорском доме, где я считался женихом. Там меня тоже угощали айвовым вареньем, и несостоявшаяся тёща так же радушно подкладывала печенье.
Это воспоминание неотступно преследовало меня при всех посещениях Вериного дома, даже когда оставались вдвоём в её комнате и она закидывала мне на плечи белые холёные руки с ямочками на локтях и спрашивала:
– Тебе уютно у меня?
Я целовал её шею, и рассыпавшиеся волосы щекотали мои губы, кружилась голова, а Вера шептала что-то бессвязное… Эти встречи вошли в привычку, и я уже плохо представлял, как смогу жить без неё.
Верин сын Митенька бурно радовался моим приходам, тем более что всякий раз я приносил ему подарок: то лошадку, то машинку. Его привязанность становилась иногда весьма неуместной, ибо только хитроумными уговорами и уловками Митю удавалось выпроводить на улицу или к дедушке с бабушкой. Бывали дни, когда он упорно ходил за мной из комнаты в комнату как тень.
На работе все уже давно заметили наши взаимоотношения и считали «дело» решённым. И только какое-то неосознанное ироническое чувство вторичности происходящего ещё удерживало меня от предложения руки, сердца и более чем скромной зарплаты мэнээса. Последнее обстоятельство было далеко не второстепенным.
Когда в лаборатории появилась Таня, я поначалу не обратил на неё никакого внимания. Заморыш из интеллигентской семьи. Бледное матовое лицо, серьёзные глаза с ироническими искорками. Длинные стройные ноги, но угловатая походка подростка. Никакого сравнения с Верой – та постоянно несла своё ладное тело, как на праздник.
…И вот однажды, когда я колдовал с проводкой на задней стенке шкафа термостатов, случайно услышал разговор обо мне. Прежде чем я успел выйти на свет, подружки наболтали столько, что предпочтительней было оставаться в укрытии.
– …Нахваливаешь всё своего Петеньку, а я замечаю, что на тебя Николай Трофимович око кладёт, – говорила Верина подружка.
– А, пускай себе.
– Так он же не так, как Евгений Степанович, а по-серьёзному. Пригляделась бы. Видный мужик. С него девки глаз не сводят, а он всё внимание – на тебя. Проходит мимо – чуть не приклеится.
– Сама знаешь, у меня Петенька есть.
– Нашла красавца.
– А что? У него глаза ласковые. Жидковат, конечно, но сейчас в моде нежные, интеллигентные…
– Так Николай Трофимович ещё интеллигентней. Как-никак ведущий научный сотрудник. У него ставка в три раза побольше, чем у твоего Петеньки.
– Зато у Петеньки будущее. Николай Трофимович на своём «ведущем» надолго застрянет, а мой через годик кандидатскую защитит – и в «головные». А может, сразу докторскую. Слышала, что о нём академик с нашим профессором говорили? И потом, к твоему сведению, Николай Трофимович не сам в квартире. С матерью. Квартира двухкомнатная, двадцать девять с половиной метров. Другая ему пока не светит. Надо к ним идти жить. Мамаша у него крепкая, долго протянет… С чужим ребёнком, в расчёт возьми, тоже возиться не очень захочет. А у Пети мать в другом городе. Когда женится, его в общежитии долго держать не станут. У меня дома пару месяцев перебьёмся, зато квартиру на Печерске получим. Там как раз заложили дом по новому проекту. Улучшенной планировки.
– Ну и умнющая девка ты, Верка, – хихикнула подружка.
– Любой вопрос, как говорит наш академик, надо в перспективе рассматривать. Футурологией интересоваться…
Внезапно в разговор двух подружек ворвался накалённый яростью срывающийся голос:
– Скоро замолчите, девчонки? Слушать противно!
– Чего ж так? – с удивлённой ехидцей пропела Верина подружка.
– Вы же о людях, а не о лошадях толкуете.
– О людях, о людях. Лошади зарплату не получают. А ты, если будешь такой горячей, у нас не задержишься.
– Не угрожайте, не боюсь.
Я узнал голос; новенькая, Таня.
– Не связывайся. Она горячая по молодости. Ничего, это проходит.
– Молодость или горячность? – фыркнула подружка.
– И то, и другое.
Пересмеиваясь, они собрались, переобули туфли и ушли. Вскоре, как я слышал, ушла и Таня. Я просидел за шкафом, опустошённый, минут пятнадцать, хотя можно было уже вылезать.
В тот день я не зашёл, как условились, к Вере. Долго бродил по городу один. Уходящее солнце зажигало пламенные блики на оконных стёклах верхних этажей, иногда бросало золотые монетки в зелень деревьев. Становилось тише и глуше порывистое дыхание Киева: шум автомобильных моторов, движение и рокот людских толп; я присел на скамейку в сквере, прислушался к себе, убедился, что опустошённость моя не болезненна. Просто чего-то лишился, чего-то не хватает. Но лишиться надо было. Чувство вторичности, невсамделишности происходящего не подвело. Оно как бы предохранило меня от поспешного шага… «Не совсем молодой человек, – сказал я себе, – не разыгрывайте трагедию. Для хорошего артиста у вас слишком много рассудочности…»
На второй день Вера старалась не смотреть в мою сторону, ждала, когда я подойду к ней и объясню, почему не пришёл. Я не подходил. Тогда она разочек, проходя мимо, будто ненароком задела меня бедром. Извинилась. Я так ответил «пожалуйста», что сотрудники оглянулись, а у неё отпала охота толкаться. Она рассердилась уже по-настоящему. А я вначале подумывал даже, не перевестись ли в другой отдел. Но потом решил остаться. Что-то удерживало меня в этой лаборатории. Кажется, я уже знал, что именно, но уточнять не стал…
В отношениях между тремя лаборантками внешне ничего не изменилось. Однако по непонятной причине стала часто биться посуда, закреплённая за Таней; то трёхгорлая колба, то бачок, не говоря уже о пробирках. Однажды пища, которую она приготовила для кроликов, оказалась пересоленной, я не подозревал, чьих рук это дело, думал: виной – Танина неопытность. Наш добрейший профессор Рябчун замечание ей сделал: «Мечтать, конечно, надо, это хорошо, и всё-таки на работе, уважаемая, следует быть собранной, аккуратной». А она отвернулась от него, и в глазах её – слёзы.