— Гляди, Федот, что получается! Да мы с тобой богаче всех фабрикантов станем.

Федот глянул на билет да изорвал его на мелкие клочки. Богом молит:

— Дай изрублю эту пагубную доску, на горе себе я ее вырезал. Не отдашь — сам пойду донесу. Вырезал я ее не для твоего шельмовства.

Как упомянул Федот о доносе, Бурылин сразу в лице потемнел, не больно понравилось. Ходит Федот за Бурылиным по избе, тот не отдает манер, а силой не вырвать у него — и не думай: задолеет, силища у мужика лошадиная, изомнет в труху. Видит Бурылин — не сговорить Федота, на иконы перекрестился, обещал шельмовством не заниматься и завтра же доску сжечь. Убрал ее под замок в сундук.

Неделя прошла, другая кончилась, а Бурылин и не открывает сундука. Федот требует:

— Когда ты сожжешь пагубную доску? Вынимай!

Бурылин хихикает:

— Экой ты слепой, да я ее давно спалил и золу на огород выбросил.

Федоту не больно верится. Сундучок открыть велит, думает, на плутовство сосед пошел. Отперли сундук, никакой там доски нет.

Нет, так нет. Федот все-таки еще раз упредил:

— Коли что коснется, какой слух пойдет, — донесу, сам схожу, вот те крест!

А Бурылин и ухом не ведет.

— Я, — говорит, — давно уж забыл про ту доску. Из любопытства твое мастерство испытал, вот и все.

Как-то по лету за грибишками оба собрались. Лес в те поры у самых фабричных ворот рос. Гриба родилось необеримо. Ткнулись в лес вместе, ходят-поговаривают, боровики под корень ломают, чинно да мирно. Дале да дале — и разошлись в чаще. А уже далеконько ушли, места глухие, непролазные, и солнце в ту глухомань не заглядывает. Сначала брели да аукались, друг дружке откликались. Потом Федот: «Ау, ау!»

От Бурылина никакого ответа, диви под землю провалился. Покликал, покликал Федот своего друга, тоже отстал, думает: не мал ребенок, не заплутается, выйдет на опушку, встретимся. Бродит один по чащобнику, а в кузове больше половины. Скоро бы и домой пора.

К вечеру вышел Бурылин на опушку, в кузове — полно, сел на пень, посвистывает, аукает Федота, а его нет как нет. Одному вертаться не в охотку. Сидит, ждет. Сумеркаться стало. Последние грибники, свои же фабричные, из леса идут. Бурылин их спрашивает:

— Тамотка моего деда слепого не заметили? Где его леший водит, знать, сослепа закружился.

Бабенки смеются:

— Видали, на твоем деде волк на свадьбу покатил…

Затемно ввалился в свою халупу Бурылин. Не дождался старика. Как ступил через порог, бросил кузов на голбец, дверь на крючок, сам скорее под пол со свечой.

Утром на смену пора, а Федот все грибничает. В набоешной контурщики спрашивают Бурылина:

— Что наш дед, захворал, что ли?

Бурылин объясняет:

— Похоже, в лесу очки потерял, сослепа с дороги сбился, плутает где-то, а то, может, и к старухе в деревню грибы сушить понес. Еще третьеводни собирался на побывку домой.

Артельные в ум взять не могли: как так в неположенное время Федот на побывку отлучился и хозяину не доложил? За такие выходки хозяин не миловал. Федот — как в воду канул. С того дня Бурылин за Федота дело стал править. Заводчиком поставили. Бурылин сразу прибавку себе запросил, а о своих артельных и не заикнулся. Накинул хозяин сколько-то ему.

Решили, что сгиб Федот.

А Бурылин полгода не проработал — расчет хозяину заявил. Тот было его попридержать хотел. Бурылин — ни в какую. Я, говорит, свою светелку строить надумал. В Приказ сбегал, грамоту принес, чтобы запретов ему не чинили, и с фабрики в тот же день разочелся. Приказ за Бурылина горой встал. Фабричные диву даются, как-де быстро резчик в гору пошел: давно ли в лаптях шлепал, а ныне светелку заводит! Поставил он светелку, и дело у него колобком покатилось. Пяти лет не прошло — ткацкую в пять этажей затеял, дом себе построил, первый в городе. Рысаки, тройки, кареты, кучера. Деньги ему — словно с неба валятся. Дивится народ. Жену себе взял из купецкой семьи. Вровень с купцами первой гильдии стал, еще богаче, пожалуй. Ему теперь и чорт не брат. Кого запугал, кого задарил. Все у него в долгу, как в шелку.

Только вот однажды пожаловал к губернатору некий купец вместе с полицией, высыпал на стол кредиток целый мешок.

— Посмотри, ваша милость, каковы?

Тот глядит:

— Новенькие, только со станка.

— То-то и оно, что только со станка, — сказывает купец. — Все до единой фальшивенькие. Бурылинские приказчики всучили.

Дело не шуточное. Дулся, дулся губернатор, однако делать нечего — пришлось ехать.

Другому бы человеку верная каторга или петля за денежную фабрику. А Бурылин сухим вылез, от губернатора отвертелся, — ну, ясно, сунул немалый куш. В губернии-то было — и концы в воду. Ан царев министр и услышал, сам встрял в эту кутерьму.

Все думали — пропал хапуга, придется ему распроститься со своими фабриками.

А оказалось, и царев министр на золотой-то крючок клюнул: замял дело, под сукно положил. И попрежнему все начальство к Бурылину в гости ездило, пили, ели, картежничали.

В тот год орехов уродилось видимо-невидимо. Чуть ли не до белых мух парни с девками за орехами по воскресеньям в лес ходили. Осень пришла такая ли раскрасавица.

Лес в новую одежду принарядился. Сверху, словно во сне, листья обрываются, и не поймешь, или они падают, или нет, лениво-лениво на землю садятся, оранжевым ковром под ноги стелются.

Белкам приволье. Самый лучший орех им остался. Тешатся они, с сучка на сучок шныряют.

Вот и пошли фабричные парни в лес по орехи. А уж орехов осталось: где орешек на кусте, где два, а где и того нет. Поздний орех ищи не на лозе, а на земле.

Идут, значит, да под кустами посматривают. Глядь — левадинка круглая, голая, словно медведь тут спал да кусточки примял. Посреди левадинки молодая березка на белой ножке стоит, листья на ней золотые. А под ней-то лежат желтые кости, рядом кузов под кустом валяется и табакерка костяная. Взяли парни табакерку, видят — Федотова.

Постояли они, помолчали, пошли потихоньку на фабрику, на березку оглянулись: будто горит она над костями Федота.

Живой родник

Кто на морс бывал, тот знает, сколько в нем простору: конца-краю не видно, милок-соколок.

А откуда, паря, столько воды в море натекло? Все из больших рек да с высоких гор. А в большие — из маленьких, а в маленькие — из ручейков да канавок. И во всяком-то деле так.

Где нынче наш город стоит, в прежнее время не было ни каменных домов, ни фабрик. Речушка наша Уводь змеей выползала из лесных болот, изогнулась, словно ей на хвост наступили, и потекла по лугам да по лесам, путь себе выбирая, к матери своей, значит, к Волге. Пароходы по ней испокон не плавали. Но стары люди помнят: плоты по Уводи гоняли, бурлаки с бечевой ходили, да ведь больно давно все это было.

Ну, водилась рыбешка разная: щука, окунек, плотва, иногда и сомишко попадет — только редко.

И стояло на той, стало быть, речке село Иваново, где нынче Негорелая-то улица. Избенки так себе, низенькие, оконца маленькие. Положи на подоконник шапку — и все окно застишь. Бычьими пузырями затянуты крестовины. Избы почитай сплошь курные. Печь в избе есть, а трубы нет. Дым прямо под потолок шел. Затопят печку, а ребятишки из избы — в сенцы, от дыму спасаются.

Неподалеку от пруда притулилась избенка двухокончатая. Словно мокрая курица крылья опустила, застрехи съехали до земли, дверь не притворяется, стены осиновыми кольями подперты. Плетень около забора разваленный, где-где колышек торчит, как зубы у старухи. На гнилой соломенной крыше крапива весело принялась.

Видишь ты, милок-соколок, в той избенке проживал шерстобит Трофим. Летом он поле пахал, лен сеял; как белы мухи полетят, пастухи домой пойдут — Трофим лучок на плечо и отправляется, скажем, хоть туда же, за Клязьму, сапоги катать.

Жена-то у Трофима, Лукерья, все чахла, здоровьишко ее аховое, лицо черней земли. Лукерья зиму зимскую с гребня не слезала, пряла, лен на рученьки вязала, пряжу на тальки свивала, о посте ткала, а лето придет — на берегу холсты белила. Плохого не скажешь — доброй души женщина, работяга.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: