Вот еще что было. Вышел альманах «Тарусские страницы», и в нем Юрин рассказ «Однажды душной ночью». Это почти дословный пересказ записи, сделанной во время пребывания в Ашхабаде. Ночной разговор с испанцем, неизвестно как и зачем заброшенным туда судьбою. Цензура убрала финал. А он был таким, как в рабочей тетради.
«А что было потом? О, потом! Целая жизнь. Миллион жизней. Потрясения и надежды. (Тридцать седьмой год, война, победа гигантской ценой, смерть Сталина и вновь победы, потрясения и надежды.)» Отмеченное скобками изъяли.
Но все равно «Тарусские страницы» стали не только литературным, но и общественным явлением. Для меня этот альманах – одна из главных ценностей моей библиотеки. Для нас, студентов, он был действительно «утолением жажды» духовной.
Была поездка в Болгарию и в Женеву на чемпионат мира по хоккею. Болгария стала любовью на всю жизнь, болгарские друзья – самыми преданными, самыми неизменными и незаменимыми. Ю. В. болел за команду «Левски», конечно, все знал о ней, а в архиве хранится как реликвия фотография знаменитого футболиста из этой команды с подписью.
В Болгарии мы провели свой «медовый месяц». Банчо Банов и Врбан Стаматов были все время рядом, очень родные и очень разные. Примерный семьянин Банчо и красавец «лубовнык» Врбан. Но в чем-то коренном они очень схожи, – пожалуй, это коренное можно назвать человеческой доброкачественностью.
После смерти Юрия первым примчался Банчо. Пытался утешить, а у самого в глазах такая тоска! И так нежно, совсем по-отцовски, он нянчился с нашим двухлетним сыном...
Запись в дневнике 1962 года помечена числом недобрым. Да и радоваться было нечему.
13 апреля
Больше пяти лет прошло со времени последней записи в этом дневнике. Огромный срок! И такой маленький. Все это было недавно. Я успел три года прожить на Ломоносовском, обменять квартиру и поселиться здесь, на 2-й Песчаной. Я успел издать две книжки рассказов – успех средний и написать роман. Сдал неделю назад, вернее, четыре дня назад.
Тоскливо и беспокойно. Нету денег.
Е. Герасимов попросил посмотреть роман и на другой же день вернул: не подходит. Придется ориентироваться на «Знамя», которое будет сосать мою кровь. «Новомирцы» полны чванства. Второй раз отталкивают меня – посмотрим, что будет с романом. Надо делать что-то «на полную железку!».
Читаю Достоевского «Преступление и наказание».
Поразительно, как просто написано! Во фразах нет того, что называется «литературным мастерством», – отточенности, изящества, каких-то особых метафор.
Наоборот, много штампов.
«Он покраснел как рак... Красный, как пион... и т. д.
Все это как молния пронеслось в голове...»
Весь роман написан на одном громадном подтексте: Раскольников убил старуху. Это – подтекст, который держит читателя в диком напряжении с самого начала. Они говорят о пустяках, шутят, философствуют, спорят, ругаются, а читатель-то помнит – Раскольников убил!
Все речи героев Достоевского таинственны – они говорят одно, о простом, а на уме-то у них что-то иное!
Андрей Семенович Лебезятников – прогрессивный идиот.
Диалоги Достоевского – это не диалоги людей, какие произносятся обычно. Люди ТАК не разговаривают – длинно, глубоко, развивая и повторяя, и варьируя мысли.
Свидригайлов, Порфирий Петрович, Раскольников и другие говорят РЕЧИ – по страницам!
Эти диалоги – раскрытие нутра, характеров и идей, но именно потому что происходит непрерывное раскрытие новых сторон характеров, новых граней идей, читателя не коробит эта неестественность диалогов Достоевского.
Интересно, что диалоги Хемингуэя, по видимости такие естественные – на самом деле тоже неестественны! (мысль Эренбурга). Люди так не говорят, как говорят герои Хемингуэя – кратко, сжато, глубоко. В каждом слове – подтекст. Диалоги Хемингуэя – квинтэссенция чувства, лирического начала.
В этой же тетради: конспекты трудов Авраама Дж. Хеншела, Паскуале Виллари, афонского монаха Максима Грека, Савонаролы, Сократа, Кальвина; статей об иконоборчестве, иконописании, статей В. В. Стасова об искусстве XIX века. (Ю. В. сердится и называет Стасова дураком.) Еще бы, ведь Стасов считает импрессионистов «истинными членовредителями» и палачами искусства. А чего стоит пассаж: «...Всех этих Бакстов, Бенуа, Боткиных, Сомовых, Малютиных, Головиных с их безобразиями и разбирать-то не стоит».
Все лето Юрий пристально вчитывается и конспектирует работы Толстого об искусстве, о том, что есть красота и что есть правда в искусстве. После Толстого – Баумгартен, Винкельман, Мендельсон, Гом, Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель, любимый Шопенгауэр, Вольтер, Дидро... Конспекты, конспекты. Что-то подчеркнуто, что-то выделено красными чернилами.
Комментировать эти записи мне не по силам, поэтому процитирую некоторые выводы Ю. В.
Итак, два лагеря.
1) Красота – нечто мистическое, объективное, сливающееся с Богом. (Фихте, Гегель...)
Красота – особое, получаемое нами бескорыстное наслаждение. То, что нравится без практической выгоды. (Кант, англичане)
Толстой ближе к Канту.
Итак: искусством считается то, что проявляет красоту; красота же есть то, что нравится (без вожделения). Гутчисон, Вольтер, Дидро сводили вопрос – ко вкусу.
Стало быть, определить каноны искусства нет возможности. Существует лишь привычный канонический, принятый в определенном кругу, ряд художественных произведений, признанных произведениями искусства. (Фидий, Софокл, Гомер, Тициан, Рафаэль, Бах, Бетховен, Дант, Шекспир, Гете и др.).
Фолькельт пишет: «Требование нравственного к искусству неправильно, ибо – куда же Шекспир».
Толстой сравнивает красоту с пищей.
Что же такое искусство?
Шиллер, Дарвин, Спенсер: искусство есть возникшая еще в животном царстве от полового чувства и от склонности к игре деятельность.
Искусство основано на способности людей заражаться чувствами других людей.
Искусство – это передача чувств?
Толстой не чувствует и не понимает поэзии. Цитирует Верлена: «Как это в медном небе живет и умирает луна и как это снег блестит как песок?»
Толстой в карикатурном виде пересказывает современные картины, пьесы, стихи... Лишь скуку вызывают у него «все концерты с произведениями Листа, Вагнера, Брамса и новейшего Рихарда Штрауса».
Нетерпимость ко всему, что не отвечает его, толстовскому, миросозерцанию, его религии!
Однако, он не осуждает нового искусства!
Ю. В. находит противоречия в эстетических штудиях Толстого. Например, после записи:
«Если же талантливый к словесному искусству человек хочет писать повести и романы, то ему надо только выработать в себе слог, то есть выучиться описывать все, что он увидит, и приучиться запоминать или записывать подробности. Когда же он овладел этим, то он может уже не переставая писать романы или повести, смотря по желанию или требованию: исторические, натуралистические, социальные, эротические, психологические или даже религиозные, на которые начинают появляться требования и мода. Сюжеты он может брать из чтения или из пережитых событий, характеры же действующих лиц может списывать со своих знакомых».
Ю. В.: «Иронизирует над собой, что ли?!» («Анна Каренина», «В. и М.»[98] ).
Время, наше время, показало, что прав был Толстой. Как только появилось «требование» – возникла и соответствующая литература.
Истинное же свое отношение к Толстому Ю. В. обозначил позже в эссе «Толстой Лев Николаевич».
«Он сказал много горького о людях, о том, что жизнь не знает пощады. Он показал сатанинскую правду: умирающий обременяет родных. Литература до него не касалась этих бездн. Бур проник до рекордных отметок. Писатели после Толстого догадались: можно и нужно бурить в еще более глубинных горизонтах. Кафка написал рассказ «Превращение», где своими средствами развил найденное Толстым: родственники Замзы, любившие его, но отчаявшиеся спасти, с облегчением вздыхают после его смерти и уезжают на прогулку за город, а родственники умирающего Ивана Ильича идут с будущим зятем в театр. Осуждает ли их Толстой? Нет, не осуждает...»
98
«Война и мир»