Саллюстий дает развернутое и чрезвычайно любопытное определение, характеристику этих двух основных пороков. Любовь к деньгам, корыстолюбие (avaritia) в корне подорвало верность, правдивость и прочие добрые чувства, научило высокомерию и жестокости, научило все считать продажным. Стремление же к власти или честолюбие (ambitio) — для Саллюстия эти понятия взаимозаменяемы — заставило многих людей стать лжецами и лицемерами, одно втайне держать на уме, а другое высказывать на словах, ценить дружбу и вражду не по существу, а исходя из соображений расчета и выгоды, заботиться лишь о благопристойности внешнего вида, а отнюдь не внутренних качеств. Кстати сказать, Саллюстий считает, что из этих двух пороков честолюбие все же более простительно, или, как он выражается, «ближе стоит к добродетели», алчность же, несомненно, более низкий порок, ведущий к грабежам и разбоям, как это и обнаружилось в полной мере после вторичного захвата власти Суллой.
Безусловно, характеризуя столь детально понятие властолюбия, Саллюстий имел перед глазами какой–то вполне конкретный «образец» (или образцы!), который и позволил ему перечислить столь типичные черты и особенности. Но если это был Сулла, то Саллюстий не смог уловить одной, и, пожалуй, наиболее яркой черты его характера. Сулла, конечно, не первый и не единственный государственный деятель Рима, который стремился к власти. Но властолюбие Суллы оказалось несколько иного типа, вернее, иного качества, чем аналогичное свойство его предшественников, в том числе и его непосредственного соперника Мария. В отличие от них всех, находившихся в плену у старых представлений и традиций, Сулла устремился к власти небывалым еще путем — не считаясь ни с чем, наперекор всем традициям и законам. Если его предшественники как–то сообразовывались с общепринятыми нормами морали, честно соблюдали «правила игры», то он был первым, кто рискнул нарушить их. И он же был первым, кто действовал в соответствии с принципом, провозглашающим, что победителя, героя не судят, что ему — все дозволено.
Не случайно многие из современных историков считают Суллу первым римским императором. Кстати, титул императора существовал в республиканском Риме с давних пор и поначалу не имел никакого монархического оттенка. Это был чисто военный почетный титул, которым обычно сами солдаты награждали победоносного полководца. Его имел и Сулла, и другие римские военачальники. Но, говоря о Сулле как о первом римском императоре, современные историки имеют уже в виду новое и более позднее значение термина, которое связывается с представлением о верховной (и фактически — единоличной) власти в государстве.
С более поздними римскими императорами Суллу сближает и такое специфическое обстоятельство, как опора на армию. Если Тацит в свое время сказал, что тайна империи заключается в армии, то Сулла и был тем государственным деятелем, который впервые разгадал эту тайну и осмелился использовать армию как орудие для вооруженного захвата власти. Более того, на протяжении всей своей деятельности он открыто опирался на армию, не менее открыто презирал народ и, наконец, столь же открыто и цинично делал ставку на террор и коррупцию. Плутарх говорит, что если полководцы стали добиваться первенства не доблестью, а насилием и стали нуждаться в войске для борьбы не против врагов, а против друг друга, что и заставляло их заискивать перед воинами и быть от них в зависимости, то начало этому злу положил Сулла. Он не только всячески угождал своему войску, прощая иногда солдатам крупные провинности (например, убийство одного из своих легатов еще во время Союзнической войны), но часто, желая сманить тех, кто служил под чужой командой, слишком щедро оделял своих солдат и таким образом «он развращал чужих воинов, толкая их на предательство, но так же и своих, делая их людьми безнадежно распущенными». Что же касается террора, то, не приводя слишком много примеров, достаточно вспомнить проскрипции и избиение пленных во время заседания сената в храме Беллоны. Лучшим и наиболее эффективным средством воздействия на массы Сулла считал страх, жестокость, террор. Правда, афоризм «пусть ненавидят, лишь бы боялись» принадлежит не ему, но фактически он поступал в согласии с этим принципом, хотя, очевидно, и считал, что тот, кто внушает страх, скорее импонирует толпе, чем заслуживает ее ненависть. Отсюда его совершенно особое отношение к собственной судьбе и карьере.
Сулла верил в свою счастливую звезду, в расположение к нему богов. Еще в годы Союзнической войны, когда завистники приписывали все успехи Суллы не его умению или опыту, но именно счастью, он не только не обижался на это, но сам раздувал подобные толки, охотно поддерживая версию об удаче и о благосклонности богов. После столь важной для него победы при Херонее он на поставленных им трофеях написал имена Марса, Виктории и Венеры в знак того, как говорит Плутарх, что своим успехом он не менее обязан счастью, чем искусству и силе. А когда он после празднования своего триумфа над Митридатом держал речь в народном собрании, то наряду с подвигами с не меньшей тщательностью отмечал и перечислял свои удачи, а в заключение речи повелел именовать его Счастливым (Felix). При ведении дел и переписке с греками он называл себя Эпафродитом, т.е. любимцем Афродиты. И, наконец, когда его жена Метелла родила двойню, то мальчика он назвал Фавстом, а девочку — Фавстой, поскольку у римлян слово faustum означало: «счастливое», «радостное».
Это была целая концепция. Поскольку Сулла с самого начала своей карьеры упорно и последовательно приписывал все свои успехи и победы счастью, то это не могло быть вызвано простой случайностью. Сулланская концепция счастья звучала, несомненно, вызовом, оказывалась нацеленной против широко распространенного учения о древнеримских добродетелях (virtutes). Сулланская концепция утверждала, что куда важнее обладать не этими обветшавшими добродетелями, но удачей, счастьем и что боги оказывают свою милость и благорасположение вовсе не тем, кто ведет размеренно–добродетельную жизнь, полную всяческих запретов и лишений. А быть любимцем, избранником богов — значит верить в свою исключительность, верить в то, что все дозволено! Кстати сказать, в основе такой концепции «вседозволенности» всегда лежит глубоко скрытая мысль о том, что если личности разрешено все, то тем самым она освобождается от каких бы то ни было обязательств перед обществом.
Каковы же были социальные корни и классовая сущность диктатуры Суллы? Несмотря на некоторые частные различия, мнение современных историков по этому вопросу на редкость единодушно. Еще Моммзен считал Суллу сторонником и защитником сенатской олигархии, человеком «консервативного образа мыслей». Говоря о сулланской политике колонизации и наделения ветеранов землей, он рассматривал ее не только как стремление создать опору новому режиму, но и как попытку Суллы восстановить мелкое и среднее крестьянство, сближая таким образом позиции «умеренных консерваторов» с «партией реформы». Эти мысли Моммзена оказались чрезвычайно «плодотворными»: они достаточно часто и почти без всяких изменений пропагандируются в современной западной историографии. Пожалуй, наиболее своеобразную интерпретацию они получили в известной работе Каркопино, в которой автор приходит к выводу, что Сулла, проводя массовое и насильственное, по отношению к прежним владельцам, наделение ветеранов землей, осуществлял — и к тому же революционными методами! — аграрную реформу популяров. Кстати, с точки зрения Каркопино, это — отнюдь не доказательство демократических симпатий или тенденций в политике Суллы, ибо Сулла никогда не защищал интересов той или иной социальной группировки, той или иной партии, но стоял над всеми партиями и группировками, преследуя лишь одну цель — установление монархического образа правления.
Среди советских историков мы не встретим, конечно, сторонников подобной точки зрения. Классовые позиции Суллы достаточно ясны и определяются вполне четко: он был ярым защитником интересов сенатской аристократии, созданная им конституция, возвращавшая Рим; кстати сказать, к догракханским временам и направленная всем своим острием против демократических установлений, обеспечивала господство олигархии. По существу это была отчаянная — и уже безнадежная! — попытка восстановить мощь и значение обреченного, гибнущего класса. Эта попытка была предпринята новыми для Рима методами (опора на армию, диктатура), но во имя реставрации обветшалых уже норм и обычаев, она была предпринята «сильной личностью», но ради безнадежного дела» Все это предопределяло недолговечность и несовершенство возведенного Суллой здания на том гнилом фундаменте, который уже никак не мог его выдержать.