При ярком свете Ника преобразилась, вновь стала похожей на ту величественную незнакомку, которая заставила меня забыть о других. Только легкая тень озабоченности тронула безмятежное доныне лицо. Или — усталость: как–никак, уже часа два ночи, если не больше.
Комната Брюса произвела на Нику впечатление. Пока Наталья возилась с электроплиткой, давая Сергею указания, какие банки открывать, гостья окидывала взглядами высокий потолок, корешки книг, небольшую коллекцию серебряных рюмок. Особенно заинтересовали ее уральские камни — яшма и лазурит, сваленные горкой на подоконнике. Полгода назад я привез их в подарок Брюсу из города Полевского, где творил автор поразившей моего американца «Малахитовой шкатулки». Часть камней Брюс увез с собой, а эти со временем хотел отшлифовать и сделать из них подставки для серебра.
Показывая Нике обиталище Брюса, я дожидался повода, чтобы сказать о догадке, мелькнувшей еще в коридоре, на первом этаже. Лазурит и яшма как раз были таким поводом.
— Вы считаете, что и эти камни что–то помнят? — кивнул я на сине–зелено–коричневую груду.
— Конечно, — ответила она рассеянно.
— И ваш бриллиант?
— А чем же он хуже? Его память еще прочнее, потому что, если вспомните химию, структурные решетки графита и алмаза одинаковые. В течение веков погребенные под землей деревья превращались в графит, а тот, под огромным давлением — в алмаз. Вы любите драгоценности?
Вопрос застал меня врасплох. Не скажу, чтобы я был без ума от серебра и злата, но мне нравились дорогие изящные вещицы, будь то родовой подстаканник с вензелями или янтарные, в золоте, запонки, в которых еще прадед мой щеголял перед первой мировой войной.
— Я к тому, что вы уже не первый раз спрашиваете об этом перстне.
Рассказать ей о видениях? А были ли они? Еще на смех поднимет.
— Кстати, именно этот камешек и навел меня когда–то на мысль о памяти вещей. Глядя на него, я о многом думала, фантазировала. По семейной легенде, он кочевал от предков к потомкам несколько веков — был и в рукояти меча, и в диадеме, а к бабке моей попал уже в этом перстеньке. Я всегда ношу его с собой — пусть запоминает. Вдруг когда–нибудь моя праправнучка увидит в нем ваше лицо и скажет, что у прапрабабки был не такой уж и плохой вкус?
Впервые в ее голосе промелькнула игривость и в глазах появилась лукавинка: все–таки эта женщина знала себе цену и умела вовремя подбрасывать поленья в затухающий костер.
Мы пили зеленое вино, пахнущее тархуном, ели поджаренную Натальей ветчину с горошком, неторопливо вспоминали каждый о своем, подспудно вплетая друг друга в новый узор, который уже невозможно было сохранить, вынув из него хотя бы одну нитку. С каждой фразой Ника все больше и прочнее входила в нашу жизнь, и мы принимали ее, сами, вероятно, заполняя какие–то лакуны в ее душе.
Я понимал, что ночь кончится, как и все кончается в этом мире, и мы с Никой можем навсегда расстаться. Надо было обменяться телефонами, договориться о встрече: в конце концов, она мне нравится, и я ей, кажется, тоже небезразличен. Может, это и есть судьба, и от меня требуется всего лишь небольшое усилие? Но если судьба, то, значит, от нее и зависит — расстаться нам или быть вместе. Я решил не навязываться и не загадывать наперед. Будь, что будет, еще не утро.
Действительно, в сказках не зря говорится, что утро вечера мудренее. Мы успели еще потанцевать, вернувшись в фойе, выслушать новости от всезнающих Павла и Петра, побродить по оживающему скверу, наконец, посадить Белозерцевых на первый автобус. Встреть кто–нибудь в этот час на пустынной площади молодого человека в смокинге и даму в вечернем платье с веером в руке, подумали бы, что снимается фильм из жизни прошлого века.
— Такси не поймать, а так ехать по городу нелепо, — словно угадала она мои мысли и, кивнув на серое небо, предложила, — давайте–ка еще раз поднимемся туда, к вашему американцу, я переоденусь, да и поеду отсыпаться. Хороши балы, да жаль, отучили нас от них.
…Из Брюсовой кельи мы вышли только вечером. Обнаженная, при свете дня, Ника была прекрасна, как ожившая Галатея. Она нисколько не стеснялась своей наготы, и меня быстро приучив к тому же. В маленькой комнате оказалось очень много места.
Мы стояли под душем, то осторожно прикасаясь друг к другу, то сливаясь в объятиях под ласкающими струями, лежали на низком разложенном диване, дав волю рукам, и губам, и глазам. Провалившись на несколько минут в сон и затем вынырнув из него, я улыбался внимательно наблюдавшей за мной Нике.
— Представь, что здесь — зеленая поляна с высокой травой, — говорила она, очерчивая рукою круг, — там — лес и озеро, а над ними — горячее солнце.
Я представлял и даже ощущал движение ветерка и прикосновение теплых лучей к коже.
— Я боялась, что ты подумаешь что–нибудь грубое обо мне, — продолжала она без всякого перехода. — Но теперь благодарна. Я поняла, что нам нельзя расстаться, как расстанутся они, все прочие. А ты сначала испугался?
— Нет, — улыбнулся я, глядя в потолок и перебирая ее замечательные волосы, — не испугался, а — не поверил. Ты смелая.
— Не знаю. Глупо противиться природе — она мстит за такое: когда противишься любви, она обязательно потом заставит пожалеть, подсунув пошлое подобие любвишки. Я решилась в последний момент, когда сняла платье и еще не влезла в джинсы. Когда посмотрела на себя в зеркало — спасибо тебе, зеркало! А ты бы отпустил меня?
— Я тоже не знаю, — честно сказал я. — Наверное, пришел бы к тебе сам сегодня.
Наши губы снова сливались, растворяясь: словно с неведомой запотолочной высоты наблюдал я, будто отделившийся от своего, переполненного страстью тела, за любовной игрой Глеба и Ники, за их ласками, за их телами, которые были красивы, потому что были не рядом, а вместе. На краткие часы время отдало свои права пространству.
— Я не была такой, и больше такой не буду, — говорила Ника, и я понимал ее, не вдумываясь в смысл услышанного, ибо знал, что пространство сдвигалось и время спрессовывалось для того, чтобы мы встретились, чтобы родились не в разных столетиях и не в разных странах, — и все это для одного, для вот этого дня, для этих объятий и взглядов, для этой светлой любви, которая сможет завершиться, но не сможет закончиться, потому что над нею не властны ни боги, ни мы сами.
С каждым часом, чем ближе мы становились друг другу, тем более юным чувствовал я себя, словно не было в моей жизни прежде ни одной женщины, словно всех их вобрала в себя Ника — всю их искусность и наивность, нежность и трепет, ласки и сомнения. Хотелось забыть обо всем на свете, ограничить мир стенами этой комнаты, и лишь держать в ладонях ее руки, прижиматься губами к ее груди, животу, бедрам, и смотреть, смотреть, смотреть, не отрываясь…
— Ах, князь Глебушка, голубь мой сизый, сокол ясный, — произнесла она вдруг голосом, выдающим, что нечто томит ее, — думаешь, я увлекла тебя, или снизошла, или еще Бог знает о чем… А я ведь сама увлеклась. Боялась, что прогонишь. Или того хуже — часок–другой потерпишь, а потом — за ворота, до востребования…
— Зачем ты так? — попытался я возразить, но она, не слушая, продолжала:
— Но ты ведь — князь. Теперь поняла, почему девицы меня на балу так изучали: они ведь вон сколько по тебе вздыхают, да ты очень уж переборчив — лучше ни с кем, чем с первой попавшейся. Любить — так сразу королеву, да?
— Что тебе вдруг взбрело в голову говорить об этом? Разве нам плохо вдвоем, чтоб мы вспоминали о ком–то еще?
— Я ведь не просто гадалка, Глеб, я — талантливая гадалка. А талант — это или Богом или дьяволом дается, но не сам человек над ним властен. Вот и я не властна: не хочу думать, так оно само думается.
— О чем?
— О нас, — вздохнула она, давая понять, что мог бы и не спрашивать: о чем же еще можно думать сейчас?
— А отчего я умру, гадалка? — спросил я, опасаясь снова нарваться на резкую отповедь.
— От любви, — просто ответила Ника, глядя в потолок. — Но ты об этом не узнаешь.