В сущности, как потом нехотя и почти полушепотом пояснил мне приятель, группа Солодовского как раз и занималась проблемой долголетия — подвижностью белков, приемом кислорода, выделением углекислоты.
Я не стал ставить приятеля в неловкое положение, выспрашивая: занимались ускорением или замедлением этих процессов, ведь и само по себе слово «долголетие» можно трактовать в обе стороны. Слава Богу, шок прошел, общественность успокоилась и всем стало не до этого, потому что еще не разобрались с термоядерной, атомной, водородной бомбами, на горизонте замаячила нейтронная, самая «гуманная» — пресса подняла волну протеста против нее, на время позабыв даже о СОИ и локальных войнах.
Правда, иногда мелькали сведения то о случаях преждевременного старения — то о целых новых домах для олигофренов, но чего не бывает в наше сумасшедшее время на такой перенаселенной планете?
Солодовский, отдохнув в горах, вернулся в столицу, правда, уже в другой институт и, развернув благотворительную деятельность, стал любимцем масс, которые писали ему благодарственные письма, присылали телеграммы о помощи и клялись его именем довести человечество до полного счастья.
Вот уже лет пять, как он умер, а любая акция милосердия начинается с доброго слова о нем и завершается почтением его памяти. Интересно, знают нынешние школьники, что он был еще и известным ученым, или в их представлении это только добрый доктор Айболит?
Как и почему возникло в голове именно это имя? Не после ль разговора с Никой о ремесленничестве и о сути творчества? Размышляя о том, а кто же я сам: историк, занимающийся далекой эпохой; в чем мои открытия и озарения; какова польза от моих трудов — не тогда ли я впервые задумался о Солодовском? О том, кто он — творец или разрушитель, ученый или исчадие ада, или — преступник? Чем для него самого было его открытие — радостью, утверждением, выполнением заказа, способом разбогатеть, возможностью властвовать, — чем? И не замаливанием ли греха были все его последующие благие дела?
Но главное, что волновало и на что, естественно, не было ответа, — неужели смерть все списывает, неужели и там, в аду или в раю, не отвечает он за содеянное; или благотворительные подачки в состоянии перевесить преступление? Тогда к чему все земные нравственные законы?
Конечно, я сам был виноват в том, что позволил вопросам отпочковаться друг от друга и расти, подобно ветвям. Но коль уж они заполнили меня и требовали ответов, надо было на что–то решаться. Я решил обмануть себя — вызвать дух Солодовского, заранее зная, что это предприятие обречено на провал.
Готовился я по всем правилам некромантии и гонтии — наук о вызывании теней умерших. Представить не мог раньше, что это столь азартное занятие — разыскивать в старых книгах и журналах отрывочные, разрозненные публикации и пытаться из полученной мозаики создать самостоятельное полотно.
Восьмой день моего воздержания пришелся на пятницу. Продукты, коренья и травы валялись на кухне, занимая стол, подоконник и застеленное газетой кресло. Придя к выводу, что для духа худосочного Солодовского всего этого слишком много, я взял равные доли от всего принесенного и тщательно перемешал в тарелке. Получилась влажноватая лепешка, в которой меня не устраивали ни форма, ни консистенция. Пришлось немного подсушить ее, на всякий случай распахнув настежь окно. Лепешка стала рассыпчатой и легко разминалась пальцами в порошок.
Весь вечер я повторял тексты заклинаний и последовательность действий, почерпнутые в «Объяснениях Магии» Эккартсгаузена и «Фарсалиях» Лукиана, в «Короле Гаральде» Бульвер–Литтона и «Оккультной философии» Агриппы Неттесгеймского, в «Библиотеке волшебства» Горста и «Теории науки о духах» Юнг–Штиллинга.
Следуя рекомендациям, еще с утра уделил нищим денег на помин души Солодовского, затем, вернувшись домой, очертил магический круг, сразу же ставший мешать в тесной кухне, ибо оказываться в нем не хотелось и приходилось все время обходить оставленную мелом черту. Но и без него — никуда, ибо, по убеждению некоего Карла Кизеветтера, опубликовавшего свою статью еще в начале века, вызванные духи иногда наносят вред вызывателям, а иногда запрещается во время вызывания переступать за линию магического круга.
«Бог мой! — думал я время от времени, словно со стороны наблюдая за приготовлениями, — да меня гнать надо в три шеи с кафедры! Ученый, понимаешь ли, материалист! Хорошо, что хоть никто не видит».
Ближе к полуночи небо заволокло темными низкими облаками, тревожно покачивающимися над городом; ветер стал порывистым и заставлял раскачиваться огромные тополя за окном; где–то вдали, на окраине, уже, видимо, шел дождь и небо то и дело озарялось вспышками далеких беззвучных молний. Это еще более усугубляло состояние организма, доведенного до нервного напряжения. Неосознанный страх в душе боролся с чувством стыда. Отступать казалось постыдным — словно признавал над собою власть более слабого; так утром бывает неловко за боязнь ночной темноты, ибо ужасный призрак на деле оказывался всего лишь забытым на спинке стула халатом.
Передвинув кресло в очерченный посередине кухни круг, я затеплил свечу, поставил на зажженную газовую конфорку жаровню, сдерживая дрожь в руке, высыпал на нее полупорошок–полукашицу, и быстро вернулся в кресло. Губы сами стали шептать вызубренные за день слова заклинания, а для глаз перестало существовать все вокруг, кроме квадрата жаровни с горсткой серого зелья на ней.
По мере того, как металл накалялся и влага окончательно покидала сотворенный мною состав, воздух небольшого помещения наполнился сложным ароматом, похожим то ли на запах тлеющего сена, то ли на многоступенчатый обонятельный каскад аптечно–кухонного свойства. С легким потрескиванием и шипением порошкообразная масса едва заметно пошевеливалась, начиная дымиться.
Я ждал, когда жаровня раскалится докрасна, травянистый холмик вспыхнет фейерверком и превратится в горстку пепла, естественно завершая этим мои «колдовские» потуги. А потом, добродушно посмеиваясь над собой, можно будет выпить водочки из запотевшей бутылки — за завершение эксперимента, принять душ и со спокойной душою улечься спать.
Но пламени не было. Жаростойкий порошок принял форму маленького круглого блина, края которого подрагивали на начинающем краснеть металле, выстреливая струйками дыма. Наконец, шевеление началось и в центре — так на мгновение напрягается, словно спружинивается, бумага перед тем, как вспыхнуть. Сильный сизый дымок заструился к потолку. Удивительно: он не лез в глаза, не окутывал меня, не распространялся по кухне, но я отчетливо ощущал его слегка удушающий запах.
Ни на миг не отрывая взгляда от жаровни и находясь в уверенности, что скоро и само основание для дыма должно исчезнуть, я обомлел и инстинктивно вжался в кресло, подняв глаза чуть выше. Да, это был он, Солодовский. Я не видел лица — оно словно не выткалось, но в очертаниях головы, где наблюдалось подобие лысины; в сложенных на животе, словно поджатые лапки, руках; в самой согбенности прозрачной серой фигуры, почти упирающейся в потолок, угадывался покойный профессор.
Все прочее перестало для меня существовать. Я видел, как он тревожно, будто слепой, слегка поворачивает голову из стороны в сторону — как бы принюхиваясь. Затем послышался сдавленный осторожный вздох, и голос, в котором не было ничего живого — серый, однотонный, бесплотный голос, но он мог принадлежать только Солодовскому и никому другому:
— Зачем я вам нужен?
Звук старой, заигранной, шипящей и поскрипывающей пластинки — через невидимую, но явную толщу.
До боли в пальцах я сжимал подлокотники кресла. Глаза устали от напряжения, хотелось опустить голову, но я не мог оторваться от призрачной серой массы. Наконец, совладав с пересохшим горлом, сипло спросил:
— Вы — профессор Солодовский?
— Да, я был им.
— Идея преждевременного старения и генной мутации — ваша?
— Мое исполнение. Желание возникло у человека по фамилии Гория, от которого я зависел. Но он умел только желать, а я открыл механизм. Зачем вам это? Мне нет покоя. Все тревожат меня из–за этого. Разве мало я сделал и другого?