Я еще раз окинул взглядом комнату, удивляясь радостному ее преображению, посмотрел на лицо Ники, улыбнулся серебряной змейке, обвившей безымянный Никин палец; и змейка, словно отвечая на улыбку, сверкнула блестящим своим глазом, позволив на долгий миг увидеть сливающиеся в сплошное кольцо розоватые колонны «Карфагена», гибкие молодые фигуры, красивые платья и смокинги, слепящую медь оркестра, огромную хрустальную люстру, то приближающуюся, то удаляющуюся… Что это? Мое воспоминание или маленький бриллиантик сумел запомнить и это, и теперь шаловливо возвращает мне частичку моей жизни, словно демонстрируя свою вездесущность, и тайную силу, и способность улавливать настроение?

Из мгновенного ослепления, так и не стершего улыбки, меня вывел взгляд Ники.

— Чему ты улыбаешься? — спросила она с осторожной теплотой, не делая ни единого движения, от чего глаза ее и губы жили как бы самостоятельно.

— Я улыбаюсь нам — тебе и себе. Потому, что я счастлив. Потому, что я тебя люблю.

Теперь не надо было бояться разбудить ее, и я со всею силой, скопившейся за долгие минуты любования, прижался к ее упругой груди, будто хотел раствориться в ней или вдохнуть ее в себя.

И снова потолок квартиры стал бирюзовым небом, тахта — воздушным облаком, а ковер на полу — зеленой травой.

Как много могут руки, созданные для любви! Они могут все, ибо в такие минуты становятся и глазами, и ушами, и губами — они и видят, и слышат, и говорят.

Как много светлых тайн в человеческом теле, созданном для любви! Их не разгадываешь, потому что они все время новые, но они сами раскрываются навстречу, всякий раз удивляя и радуя.

Как много ласковых и нежных слов знают губы, созданные для любви! Они звучат единой мелодией — прекрасной и неповторимой; они похожи на цветы, которые могут цвести только на поле любви и завянут в другом месте и в другое время.

День перешел в вечер, но мы не заметили этого. И вечер уже обнимался с ночью, медленно растворяясь в ней, как и сами мы растворились друг в друге, не находя сил разомкнуть объятия и отдалиться хотя бы на шаг.

Нам было не грустно молчать, но, когда рождались слова, они сразу становились объемными, и мы любовались ими, парящими в нашем бирюзовом небе и сверкающими там, подобно золотистым звездам.

Впервые Ника осталась у меня на всю ночь. А утром, собираясь на какую–то из своих нетрадиционных, или, как я называл их, ненормальных кафедр, сообщила, как о давно решенном:

— Помнишь, Глеб, ты просил, чтобы я погадала тебе? Я готова. Но надо, чтобы и ты был готов. Мы расстанемся с тобой на восемь дней…

Видя мой протестующий жест, она засмеялась:

— Не навсегда же, я буду каждый день звонить, а в воскресенье вечером, в то воскресенье, ты придешь ко мне домой. Постись, друг мой, — летом полезно недельку попитаться фруктами и овощами.

И, не дав мне толком опомниться, поцеловала глубоким поцелуем и выпорхнула из рук, скрывшись за дверью, — только подошвы зашелестели по лестнице.

На следующий же день я стал выспрашивать у Ники, как именно она собирается гадать. Она сказала, что, наверное, в зеркале, в полночь, но что это не самое главное и не должно меня тревожить.

Выписав в библиотеке все, что касалось энонтромантии — так, оказывается, по–научному называется гадание в зеркале, — я узнал, что чудесный этот вымысел, названный одним исследователем «обольстительным обаянием, пережившим века», имел целью лишь показать девице ее суженого. Мне это подходило разве в том случае, если Ника решила пошутить. Однако, вгрызаясь в разрозненные сведения, узнал и о фессалийских чародеях, читавших в зеркале ответы, писанные кровью, и о древних греках, тоже принявших эту ворожбу, завещанную им древним Востоком; и о том, что канонов здесь не существует, и каждая ворожея по своей воле изменяет, а то и придумывает правила гадания.

Последняя встреча с Никой все еще жила во мне — памятью рук, глаз, губ, и я находился в том состоянии почти полета, когда ходится легко, живется беззаботно, а окружающий мир, кажется, создан для того, чтобы ты одаривал его своим безграничным счастьем, одновременно убеждаясь, что и сам он добр, светел и прекрасен.

В эти дни по улицам почему–то ходили только очень красивые, самые красивые в городе юноши и девушки; на скамейках сидели самые светлые старушки; дети были похожими на сошедших с небес ангелов; и зелень восхищала своей небывалой сочностью; и цветы завораживали таинством красок. Смятение и смута, копившиеся в душе последние годы, вытеснялись ровным спокойным светом, которого становилось все больше и больше.

Наконец наступило воскресенье. Соскучившись по Нике и предчувствуя радость от одного лишь взгляда на нее, я не дотерпел до позднего вечера: бросив в сумку бутылку «Изабеллы» (отметить завершение гадания) и купив у прелестной рыночной цветочницы разлапистый букет любимого Никой жасмина, я, воистину на крыльях любви, помчался к самой очаровательной в мире женщине.

Никина сосредоточенность не то чтобы озадачила, но несколько охладила мою страсть. Она куда более серьезно относилась к своему делу, чем я мог предполагать. И мой шутливый настрой как–то растворился, исчез.

Внутренне я продолжал воспринимать происходящее как некую игру в серьезность, но выражение Никиных глаз, ее состояние, вскоре передавшееся и мне, уже сами по себе отвергали даже мысль о шутке, игре, обмане. Бледноватая, торжественная, в черном хитоне, она плавно передвигалась по квартире, не сделав ни одного резкого движения, будто боялась потревожить даже воздух.

— Мне никогда и ни с кем не было так хорошо, князь Глеб, как с тобой, — произнесла она грудным голосом, задержавшись у вазы с жасмином, и ноздри ее затрепетали. — Ты подарил мне пир жизни, и я хочу отблагодарить тебя трапезой души, достойной князя.

Я понял, что ни иронии, ни случайности нет в том, что она называет меня студенческим прозвищем, в смысл которого была посвящена не столь давно. Приятели произносили это слово привычно, не задумываясь; студенты — смакуя, с придыханием; в устах Ники оно звучало естественно, как обращение к равному.

Небо уже смотрело на землю круглым белым глазом полной луны, когда Ника начала приготовления, сопровождая каждое движение словами, обращенными к предметам. Слова были обычными, но мне в них слышалось что–то ритуальное.

— Зеркало, мы снимем тебя со стены и поставим на стол, чтобы ты, помнящее многие лица, привыкло к лику Глеба.

Свеча, твой час еще не настал, но скоро ты оживешь и согреешь нас своим огнем и рассеешь тьму.

Стул, ты будешь стоять здесь — нам нужна и твоя помощь…

Меня удивляло и забавляло происходящее — от странного «мы», хотя делала она все сама, до речей, вызывавших из глубин памяти «Синюю птицу» Метерлинка.

Затем она принесла большую пиалу с горячим терпким напитком и, прошептав что–то над нею, протянула мне:

— Выпей половину.

Я выпил и вернул пиалу ей. И, когда она стала тоже пить, последняя нота игры перестала звучать во мне.

Поставив пиалу на стол, Ника взяла каменную плошку и, достав из нее удивительно знакомо пахнущую мазь, провела пальцем по моим губам, по вискам, по крыльям носа.

Чем пахнет мазь, я вспомнил в тот же миг, когда она произнесла:

— Это мед. Теперь ты можешь сесть на стул.

Я молча исполнил.

Ника, грациозно нагнувшись, поставила у моих ног круглый металлический поднос; второй, такой же, но поменьше, на котором лежала гора листьев, кореньев и трав, нагрела над спиртовкой, отчего по комнате заструился нежный аромат осеннего леса, и увенчала им первый.

— Расслабься. Ни о чем не думай. Смотри на себя в зеркало, — сказала она, видимо, завершив приготовления и выходя в соседнюю комнату.

***

Два зеркала были поставлены так, что, глядя в одно из них, я видел свое же лицо и в другом. Они отражали друг друга, и казалось, что в каждом — большая обрамленная картина, в центре которой — мой портрет. Старое, еще прошлого века, стекло словно пропускало лучи внутрь себя, каждый — до какого–то определенного предела, и предметы сохраняли объемность.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: