«На кой черт мне все это надо?! Или Солодовского не хватило?» — подумал я, испытывая неудобство от того, что не могу свободно откинуться на спинку стула и ощущая неосознанную, но явную тревогу.
Хотелось подняться и поскорее выскользнуть из этого пространства, где — и не скажешь–то по–русски — меня оказалось сразу трое; и все мы напряженно следили взглядами: они — друг за другом, я — сразу за обоими.
Но отступать было поздно — из соседней комнаты уже выходила Ника, держа перед собой серебряный подсвечник с единственной высокой свечой в нем. Белая свеча горела бесшумно, не потрескивая. Так же бесшумно, будто не шла, а парила над полом, приближалась к зеркалам Ника.
Все это я наблюдал, не поворачивая головы, — лишь взгляд немного переместился по зеркальному стеклу. То ли воздух от пламени свечи приходил в легкое движение, то ли это было всего лишь незаметное перемещение теней, но изображение в зеркалах стало покачиваться. А может, просто глаза устали. Я не думал о причинах. Кажется, я действительно вообще ни о чем не думал, кроме одного: игра и в самом деле перестала быть игрою. Дело принимало неведомый мне, но серьезный оборот. Предстояло срочно на что–то решаться: ну хотя бы свести все на шутку, вскочить и предложить распить при свече бутылку «Изабеллы», прошлым летом привезенную из Коктебеля, — благо она лежала в сумке и ждала своего часа; может, это и есть ее час?
Но тут же где–то в подсознании мелькнуло слово «судьба», — даже не мелькнуло, а словно проплыло отдельными пылающими буквами, — и я понял, что все в жизни не случайно: и рождение, и встречи, и этот вот странный вечер.
Мы не придумываем себе роли, мы лишь исполняем их. Я — свою, Ника — свою, и во всеобщем спектакле бытия они необходимы; без них нарушится что–то важное, наступит неисполненность.
Значит: делай, что должно, и будь, что будет.
В это время Ника водрузила подсвечник на высокий круглый столик, напоминающий вертящийся круглый табурет, который обычно ставят перед роялем, и свеча, вернее пламя ее сразу заняло свое место в зеркалах, притягивая взгляд.
— Ну что же, пора начинать, — послышался тихий влажный голос Ники. — Твои звезды стоят над нами, как стояли они и тысячу, и десять тысяч лет назад. Не торопись. Не бойся. Верь мне. Найди свое второе отражение в зеркале и смотри так, чтобы пламя свечи приходилось на середину лба. Смотри в свои глаза: в себя. И не отводи взгляд, что бы там ни было — ничто не должно отвлекать тебя, никакие звуки, иначе нам обоим будет плохо. Очень плохо. Мы должны быть только вместе. Смотри в себя, но слушай меня.
«Наверное, она меня гипнотизирует», — шевельнулась вялая мысль и медленно растворилась, не вызвав никакого продолжения. Я уже не мог оторваться от собственных глаз, внимательно изучающих меня из глубины зеркала. Отражаемый огонек свечи все сильнее согревал середину лба, прямо над бровями, и казалось, что там вот–вот откроется третий глаз…
Ника что–то говорила — твердо и уверенно, но я не прислушивался к словам. Барьер, на уровне которого ее слова превращались в мою мыслительную энергию, рухнул, и теперь информацию о том, что делать, нес уже сам ее голос, беспрепятственно входящий в сознание, в каждую клетку тела. Теперь я не мог не только встать, но даже на чем–либо сосредоточиться: не было силы, способной вырвать меня из самого себя, сдвинуть с оси, на которую нанизались все три моих «я»: настоящий и зеркальные.
Мне было хорошо во мне — полно, как полными бывают вода в воде и воздух в воздухе. И в то же время чувствовал себя словно в ком–то еще большем, всеобъемлющем — как полная заоконная луна в собственном молочном свете.
Казалось, что я становлюсь частью неподвижного, но живого пламени свечи: сливаюсь с ним, совпадаю с его дыханием, температурой, устремленностью ввысь, с его оранжевым, желтым и фиолетовым цветом.
Два крыла приблизились, но не присоединились: я чувствовал их, но не видел — они распахнулись за спиной, поднялись к плечам, к голове; это были Никины руки. Какая–то сила, исходящая от них, беспрепятственно, как и слова, вливалась в меня, и одновременно они что–то брали от меня, образуя замкнутую систему, в которой кроме нас двоих ничего не существовало. Накапливающаяся светлая сила сгущалась, как акварельный голубой цвет без капли воды сгущается до синего, и осторожно, но настойчиво начинала нащупывать выход.
Мои зрачки с отраженным в них огнем превращались в длинные тоннели, магнетически притягивающие и зовущие в себя.
Тело стало невесомым, оторвалось от стула и начало постепенно рассасываться в воздухе, расщепляясь на мельчайшие частицы и сливаясь с линией, соединяющей зрачки в двух зеркалах…
Музыка…
Тихая музыка счастья — былого или будущего? — зазвучала вокруг, но я не слышал ее, я был в ней, был ею, одним из ее звуков.
А соседним, парящим рядом звуком была Ника, и оба мы вращались друг вокруг друга, как планеты, звезды, галактики — соприкасаясь тенями, следами, силой любви.
Душа, обретшая волю, с удивлением взирала на странную пару в комнате, мимоходом отмечая, что уставившийся в зеркало седоватый молодой человек слишком сосредоточен, будто и впрямь занят серьезным делом; но тут же забывала об этой паре, как о не имеющей к ней, душе, никакого отношения мелочи, — бабочка, безразлично пролетающая мимо кокона, в котором столько томилась, не помышляя о свободе полета, и наконец запарившая на легких прекрасных крыльях.
Из той музыки и того света, неотъемлемой частью которого я стал, сами собой ткались слова древнего величественного гимна: «Священный огонь! Огонь очищающий! Ты, который спишь в дереве и поднимаешься в блистающем пламени с алтаря, ты — сердце жертвоприношения, смелое парение молитвы, божественная искра, скрытая во всем, и ты же — преславная душа Солнца», дополняемые другими, уводящими в более высокие сферы, словами: «Небо — мой Отец, он зачал меня. Все небесное население — семья моя. Моя Мать — великая земля. Самая возвышенная часть ее поверхности — лоно ее; там отец оплодотворил недра той, которая одновременно и супруга и дочь его»; и другими словами, и другими, и другими…
Произнесла ли их Ника, сами ли они возникали в сознании, или высшая сила, властная сейчас и надо мною, и над Никой, диктовала их, являясь их смыслом и сутью?
Наконец–то всему моему существу, каждой плененной былым телом клетке, любому атому стало предельно ясно, почему только три — и целых три! — понятия существовали изначально в мире: Бог, Свет и Свобода: ибо все это я почувствовал, став светом, став свободным; и единственная сила, которая теперь и влекла меня, и готова была принять, и командовала мною, из–за чего душа была предельно покойной, — это Бог.
Соединясь с Никой в единый звук и сплетясь в один луч, мы то мерно проплывали над неведомыми безднами, то, подобно свету, мчались сквозь темные тоннели зрачков, углубляясь и углубляясь в те дали, за которыми существовала только вечность.
Где–то там, над нами, на искореженных плоскостях пространства дымилась сера и извергались вулканы; двигались материки; появлялись горы и острова исчезали в пучинах океана; на месте городов образовались пещеры, и огромные волосатые мамонты бродили по диковинным лесам, приминая узорчатый папоротник; и кистеперые рыбы выползали на берег, привыкая к пьянящему воздуху; и в водах великого теплого моря зарождалась жизнь: и одинокая живая клетка, порожденная крепким объятием небесного огня и земной воды, сиротливо плыла, отчаявшись найти подобную себе, и в неистовом желании любви разделялась на две, и из единой плоти возникала животворная, вечная страсть…
Мы проникали во все это легко и свободно, ибо все это было родным, кровным, и сами мы были далекой частью той первой соленой клетки и несли в себе память об одиночестве и жажду любви.
Но и это не было пределом, ибо далее следовал восторг огня, уносящего наши сути, то, что еще недавно называлось Глебом и Никой, в безмерные пространства космоса, где и обитает огонь; к тому очагу, из которого и сам он явился на страх и зависть тьме; к рукам хозяина того очага; и к милосердному, доброму, большому его сердцу, светящемуся любовью и пониманием, мудростью и совершенством.