Сеня заискал глазами табуретку, табуретки не было видно.
– Ты, паренек, посидишь тут? – спросила баба, залезая спицей к себе за ворот. – Посиди, мне тут сбегать. Обряжать-то не скоро еще! – жестко и просто сказала она, складывая вязанье на выдвинутую из-под Катушинской кровати корзиночку.
– Что ты, дура, мелешь... кого обряжать? – озлился Сеня, но баба уже ушла за дверь.
Сене вдруг стало жутко от наступившей внутри него тишины. Порвалась какая-то нить, ее не связать вновь. Притихший, но полный внезапного глубокого чувства, Сеня пересел к Катушину на койку. Ему хотелось быть в ту минуту ближе к старику.
– На табуретку сядь... не тревожь, – сухо сказал Катушин и подвигался под одеялом. – Руки гудут все! – в голосе его не было жалобы, да и слова, произносимые им, были неразборчивы, как отраженье звука в большой зале.
Сеня покорно пересел обратно на табурет и уже боялся начинать разговор.
– Что-то я не признаю тебя, – ворчливо заговорил сам Катушин. – Плохо стал людей различать... Все мне лица одинаки стали.
– Я Семен... от Быхалова. Помнишь, ты меня грамоте учил, книжки давал. Я вот навестить тебя пришел, Степан Леонтьич.
– Помню, – без выражения сказал Катушин и упорно добавил про себя: так ведь тот маленький был!
– Я вырос, Степан Леонтьич, – извиняющимся тоном произнес Сеня и сконфуженно стал стирать пятно с пола носком сапога.
– Не ширкай, не ширкай... – остановил Катушин и кашлянул ровно один раз.
Прежнего задушевного разговора не выходило.
– ... по картузу в день – считай, сколько я их за всю жизнь наделал! – снова начал Катушин и лицо его на короткое мгновенье отразило боль и тоску. Он прокашлял три раза. – Картузы сносились, вот и я сносился... Сеня заметил, что старик сделал движение под одеялом, точно махнул рукой. – Я тебя теперь помню. Ты забыл, а я помню... Я все помню! – что-то прежнее, незабываемое промелькнуло в Катушинских губах.
– Давно лежишь-то? Что болит-то у тебя? – неловко пошевелился Сеня.
– ... я тебе тут бельишко оставлю... Ты не отказывайся. Подшить, так и поносишь! – продолжал вести свою мысль Катушин.
– Ну, поживешь еще! Спешить, Степан Леонтьич, некуда. Человеку сто лет сроку дано, – заторопился Сеня. – Это баба чулочная тебя так настроила. Я бы ее турнул, бабу, – право, турнул бы!..
– Бабу не тронь... она за мной ходит, баба... – поправил Катушин.
Сеня встал и отошел к окну. Он вытер запотевшее стекло и глянул наружу. Поздней осени гнетущее небо продувалось из края в край острыми холодными порывами. Настин дом казался безотрадно серым. Гераневое окно потускнело, запотевшие окна не пропускали чужого взгляда вовнутрь. «Настя... она не знает, что я тут. Степан Леонтьич помрет. Меня возьмут в солдаты...»
– Паренек, – заворочался Катушин, стараясь поднять голову с тощей, пролежанной подушки. – Дакось водицы мне... на окошке стоит.
Старик пил воду, чавкая, точно жевал. Отпив глоток, он ворочал недоуменно глазами, потом опять пил.
– ... четвертого дня просыпаюсь ночью... – Катушин кашлянул, – ... а он и стоит в уголку, смутительный... дожидает, – сказал Катушин, откидываясь назад.
– Кто в уголку?.. – нахмурился Сеня и невольно оглянулся в угол.
– Да Никита-т Акинфич, дьячок-то мой... приходил. Я ему: ты подожди, говорю, хочь деньков пяток. А он: что ж, говорит, догоняй, догоняй, подожду. – Степан Леонтьич, видимо, посмеивался, но смех его был уже неживой смех.
– Это тебе мерестит, Степан Леонтьич, ты противься... – сказал Сеня. – Ты не верь. Этого не бывает на самом деле. Это истома твоя...
– Никита-т – истома?.. – строго переспросил Катушин. – Не-ет, Никита не истома. Не говори про Никиту так!..
Сеня не знал, что возразить. Он вспомнил: достал исписанный стишок и вопросительно поглядел на старика, точно тот мог догадаться о Сенином намерении.
– Я тут стишок написал. Вот, прочесть его тебе хочу. Ты послушай, – и опять глядел с вопросом Сеня, но стариково лицо стало еще неподвижнее.
Не смущаясь этим, Сеня стал читать по листку. Читал он неумело и неровно, то срываясь до шопота, то поднимался до трескучего напора. Длинно и плохо было Сенино творение, но светилась в нем подлинная сила молодости: она наполнила всю комнату, гнала смерть, упрашивала, грозила. – Вот так же было, когда стоял на краю крыши, искушаемый лукавством жизни: кинься, Семен, и любовь спасет тебя!.. – Сеня кончил и выжидающе безмолвствовал.
А в угасающих глазах старика был только испуг и обида, точно заставляли умирающего бегать за быстроногим. В своем волнении не видел Сеня поражающей немоты Катушинского лица.
– Ну, как... попытать можно? – настойчиво спросил, дрогнув, Сеня.
Старик шарил под подушкой и вдруг протянул что-то Сене на высохшей ладошке.
– На... возьми, – зло и резко сказал он.
– Что это?.. – насторожился Сеня.
– Зуб... – грубо, как в безпамятстве, ответил Катушин.
– Чей зуб?..
– А мой! Утром ноне... – глаза Катушина, укоряющие и обиженные, похожи были на зверков, загнанных напором бури в глубокие норки. – На, возьми... на! – настойчиво повторил Степан Леонтьич, и Сеня уже видел, что неминуемы слезы.
– Я пойду лучше... – потерянно сказал Сеня и встал. – Прощай, покуда.
Сеня так заспешил, словно боялся, что старик его остановит и задержит возле себя на всю ночь. С порога Сеня обернулся, чувствуя большую непонятную смуту внутри себя, – в тот момент и поймал его остановившийся мутный взгляд старика. Степан Леонтьич что-то говорил еще, но это было не громче переворачиваемой страницы. И Сеня понял, что страница эта последняя в дочитанной книге. По лестнице вниз он почти бежал, точно от погони...
... Как раз в тот вечер Матрена Симанна занесла в лавку записку. Тревожными словами Настя просила Сеню притти в девять к воротам ее дома. Старуха так вся и струилась легчайшими насмешечками, покуда Сеня перечитывал записку.
– Что ж это вы, божья коровка, кривитесь так? – тихо спросил он, постукивая гирькой по прилавку. – Чему бы вам радоваться?..
Быхалова в лавке не было. Сеня подошел к старухе вплотную. Он был гораздо выше ее, и взгляд его приходился как раз на старухино темя, укрытое шерстяным платком.
– Да что, голубчик, какая у старушки радость! – храбро проскрипела Матрена Симанна. – Старушечья радость скучная!.. А свадебке как не радоваться... все на платье подарят. Мне бы хоть и черненького. Белое-то уж и не к лицу!
... Неслись в сумерки Зарядской низины тонкие снежинки, первые вестницы зимы. Сеня, как встал ногами в лужу, так и стоял у Настиных ворот, ничего не замечая. Фонарь в этот час почему-то не горел... Вода проникла в сапог сквозь разношенную подошву. Сеня присел на тумбу. Потом, чтоб провести время, он походил взад и вперед. Потом прислонился спиной к воротам. – Все не шла.
«Заболела? – Тогда не звала бы. – Помер кто-нибудь? – Тогда к чему я ей?» – так метались мысли. Вспомнив про зловещий намек старухи, Сеня снова быстро заходил по тротуару.
У ворот стоял лихач, – его только теперь заметил Сеня. О чем-то догадываясь, Сеня с ненавистью поглядел на пустое сиденье лихачевой пролетки. А лихачу, видимо, было скучно...
– Разлюбезненькую поджидаешь? – спросил с величественным добродушием он и поворочался, как на оси, на ватном заду.
– Нет, барина твоего убивать пришел, – озлился Сеня.
– Занозистый! – определил лихач. – А разлюбезненькая-то не придет, зубоскалил тот певучей скороговоркой. – Я ее даве с солдатом видал. На лавочке в Александровском саду любовь крутят!
– Это ты мать свою видал, – съязвил Сеня, отходя от ворот.
В ту минуту скрипнула дверца ворот.
– Ты давно тут?
Она смотрела на него с неуловимым холодком из-под приспущенного на глаза белого пухового платка. Черная прядка волос выбилась на бледную щеку. В смутном свете ночи и снежинок был тот локон как-то прощально смел.
– Куда пойдем... к Катьке, что ли? – шопотом спросил Сеня.
– Я не хочу к ней. Пойдем туда... – она указала глазами в темноту улиц. – Ты знаешь... это его лихач!..