К девяностым годам Куинджи славен настолько, что недоброжелатели и просто сплетники распускают слухи о том, что мариупольский ретушер — самозванец, который убил настоящего художника и завладел его картинами.
В девяностых годах Куинджи богат настолько, что может покровительствовать молодым художникам, возить их за границу, пересылать крупные суммы «от неизвестного». Он завещает сто тысяч рублей для создания особого фонда, из которого ежегодно выделяется премия молодым художникам. Но неожиданно полученное наследство не изменило его образ жизни: в комнате по-прежнему стоит железная кровать и старые стулья. Разве что некую «трубку», нечто вроде телефона, по которому говорят с хозяином подошедшие к двери, можно отнести за счет богатства. Да цветов в квартире становится больше, да на прокорм птиц Архип Иванович может тратить, сколько хочет: птицы живут у него в комнатах, на чердаке; когда добрый Зевс выходит на крышу, к нему слетаются все петербургские пернатые: он лечит птиц, подклеивает крылья бабочкам, ставит клистиры воронам, если верить карикатуре художника Щербова.
Взгляды «глубокомысленного грека» на жизнь просты до наивности: «Это… Это что же такое? Если я богат, то мне все возможно: и есть, и пить, и учиться, а вот если денег нет, то значит — будь голоден, болен и учиться нельзя, как это было со мной?
Но я добился своего, а другие погибают. Так это же не так, это же надо исправить, это вот так, чтобы денег много было, и дать их тем, кто нуждается, кто болен, кто учиться хочет…»
Тех, кто учиться хочет, он учит подлинному искусству, то есть познанию и воплощению природы. Любовь к ней, ощущение единства земли и воды, солнца и неба, летней березовой рощи и зимнего леса объединяет широкоскулого вятича Аркадия Рылова, латыша Вильгельма Пурвита, поляков Фердинанда Рушица и Константина Вроблевского. Молчаливый Пурвит (впоследствии — глава латышской Академии художеств) обойдет свои прибалтийские земли, Химона — Грецию, Латри и Богаевский предпочтут Крым, а Борисов сделается вечным странником севера, пишущим полярные ночи со стылым красным заревом над зеленым льдом, снега Новой Земли, небесные сияния.
Странничество входит в кровь учеников Куинджи — велика, прекрасна земля, и они воплощают красоту ее степей, дорог, северных и южных морей.
Осенью ученики возвращаются в мастерскую с этюдами, и рассказы о путешествиях чередуются за большим самоваром.
Чаепития Куинджи славились. Собрат по Академии остановил его однажды:
— Скажи, Архип Иванович, где ты чай покупаешь?
— А что, зачем это тебе?
— Да здорово твои ученики работают, успехи делают…
Об успехах «куинджистов» действительно много говорили в Академии; не замедлили появиться и перебежчики к Архипу Ивановичу от Ивана Ивановича Шишкина.
В эту взыскательную семью-артель, напоминающую о боттеге — мастерской времен Возрождения, входит корректный петербуржец Рерих. Прежде он сетовал на Академию: там главенствует «увлечение тоном, рисунком, а самое главное в искусстве не только отодвигается на второй план, но и совсем пропадает».
У Куинджи главным и было — главное. Ощущение великой гармонии жизни, природы и человека, стремление выразить эту гармонию в ее единстве и бесконечном разнообразии. Архип Иванович стал не только профессором живописи — учителем жизни. На всю жизнь запомнились его короткие, точные фразы — не афоризмы, он их не придумывал, не оттачивал, но произносил, как бы не замечая. Когда сказали, что один человек дурно о нем отзывался, он задумался о возможной причине вражды: «Странно! Я этому человеку никакого добра не сделал…» О родившейся авиации: «Хорошо летать, прежде бы научиться по земле пройти…» Узнав, что ученики фамильярно называют его между собой «Архипкой», Куинджи созвал их на традиционный чай и, улыбаясь, спросил: «Если я для вас буду Архипкой, то кем же вы сами будете?»
Ученикам говорил: «Сделайте так, чтобы иначе и сделать не могли, тогда поверят». «Хоть в тюрьму посади, а все же художник художником станет». «Если вас под стеклянным колпаком держать нужно, то и пропадайте скорей. Жизнь в недотрогах не нуждается!» Критикуя ученика, добавлял: «Впрочем, каждый может думать по-своему. Иначе искусство не росло бы».
Думать по-своему умел он сам.
В 1897 году возник конфликт между ректором художественного училища при Академии и студентами. Ректор А. Томишко, человек властный, резкий, с одним из учеников разговаривал так грубо, что учащиеся созвали общее собрание. Собрание студенческое потребовало, чтобы ректор извинился перед учеником. Собрание преподавателей этому решительно воспротивилось. Тогда студенты объявили забастовку (слово это все прочнее входило в обиход) и не явились на занятия.
Забастовщик Рерих записал по этому поводу шуточную былину:
«Из-под кустика, да из-под ракитова,
С-под березыньки, да с-под кудрявой,
Из-под камешка, да из-под серого,
Из-под той ли самой славной Ладоги
Выходила, выбегала мать Нева-река…»
Дальше изображается стольный град на Неве-реке и Васильевский славный остров:
«А не терем ли иконный то красуется,
Живописных государя красных дел?»
В иконном тереме обитают Володимер-князь, «лукавой Ильюшенька» и прочие богатыри, а также реакционер Тугарин Змеевич и прогрессивный Старчище-Иванище. «Меньшая дружина» учиняет в тереме смуту против Тугарина и его приспешников:
«Многоцветны лики не дописаны,
Не дописаны, да позамазаны,
Дорогá олифа задарма течет,
Киноварь, гляди, позасохла вся…»
В результате смуты Старчище-Иванище уходит из иконного терема.
«Иванище» — это, конечно, Куинджи. Он ведь пришел на студенческую сходку, просил учеников приступить к занятиям.
Начальство разгневалось на художника за посещение сходки, он оказался под домашним арестом, его отстранили от преподавания и предложили подать прошение об отставке.
Друзья негодовали, советовали не подавать. Архип Иванович ответил: «Что же я буду поперек дороги стоять? Вам же труднее будет». И ушел из Академии. За ним его ученики. Рерих в их числе.
Правда, в том же 1897 году «куинджисты» получают звание, которое присваивается успешно кончившим Академию, — звание художника.
Пурвит — за картину «При последних лучах», Рушиц — за весенний пейзаж, Рылов и Рерих — за исторические композиции.
Работа Аркадия Рылова называется «Набежали злы татаровья», работа Николая Рериха — «Гонец».
Картина «Гонец» принадлежит к задуманному историческому циклу «Славяне». Картина продолжает давно увлекавшие сюжеты-«сочинения», которыми студент занимался еще дома.
В классах он добросовестно писал Аполлонов и натурщика Егора, привозил этюды из «Извары» — облака, серый денек, опушка леса, закаты…
Но его волнует не повседневность знакомой столичной жизни, не реальность деревенского быта, не тоска российских проселков. По натуре своей он — не портретист, не жанрист, и неповторимость людей, так полно выраженная Репиным или Серовым, вовсе не привлекает художника Рериха. Как все «куинджисты», он любит вглядываться в облака, в закаты, в переливы лунного света. Как все «куинджисты», будет наблюдать натуру, но не копировать ее, очищать от ненужных подробностей, компоновать пейзаж-картину, подчиненную художнику. И в девяностых годах и в начале следующего века будет возвращаться к пейзажу: писать леса «Извары», валуны, мхи, серые озера Финляндии, яблони, липы милых деревень Окуловки и Березовки. И долину Роны, и туман в Альпах, и замок в Альпах.
Но и пейзаж не будет основным жанром Рериха.
С самого начала пребывания в Академии он решительно заявляет себя как художник-историк, любящий и знающий старину России, ее сказки и предания, былины и летописи. И, конечно, саму русскую историческую живопись, которая дает студенту множество примеров и предметов для раздумий.
К девяностым годам она прошла огромный путь — от торжественных композиций, где Рогнеда, князь Владимир и доблестные киевляне напоминали Андромаху, Ахилла и греческих воинов в трактовке французских классицистов, до картин Сурикова, в которых оживает суровая подлинность русской истории.
В этих картинах действуют не современники, обряженные в старинные одежды, но истинные люди старой Руси, люди могучих характеров, которые гибнут, пытаясь противостоять неумолимому ходу истории. Люди эти выделены в потоке человеческом и слиты с ним. Поэтому зрители видят и помнят не только Авдотью Морозову, Ермака, царя Петра, но и баб, зевак, детей, казаков, стрельцов, странников, сбитых в тесную толпу.
Художник умеет разместить несколько фигур так, что они создают впечатление множества. Но это множество не превращается в фон; каждый в массе — личность, к которой художник относится с толстовским благоговением; и казаки, окружившие Ермака, и помертвевшие от страха остяки, и случайный мальчишка, бегущий за дровнями, и воющая стрельчиха — все важны, все значительны художнику, а за ним и зрителю.
Рядом с Суриковым на выставках восьмидесятых-девяностых годов постоянны картины на сюжеты русской истории. Неврев и Клавдий Лебедев, Константин Маковский и Мясоедов, Якоби и Литовченко тщательно изображают новгородское вече, боярскую думу, пиры с «поцелуйным обрядом», забавы боярышен с подружками в теремах. Художники тщательно выписывают шелка и парчу нарядов, драгоценные камни, серебряные кубки. Художники консультируются с историками, посещают хранилища Исторического музея. Но картины их обычно не поднимаются над уровнем иллюстраций к учебникам или многотомным «Историям России».
Толпа стоит в 1885 году у картины Репина «Иван Грозный и сын его Иван». Нервных женщин приходится под руки выводить из зала: пугают и притягивают безумные глаза царя, алая кровь, текущая по рукам сыноубийцы. Суриков тоже мог изобразить арест Меншикова или ужасающую голодную смерть Морозовой — он выбрал иные моменты жизни, внешне менее драматичные, но позволяющие глубже раскрыть характер и судьбу человека, а через этот характер и судьбу выразить историю России.