Но не дай бог попасть в руки книжного волостного писаря или словоохотливого попа: каждое дельное сведение придется покупать ценою выслушивания бесконечных замысловатых повествований:
— По одну сторону речки-то полегло славянство — гвардия, народ рослый, а по другую-то — мордва и черемисы. Черепа недавно еще находили. А вот в Лохове не так давно были ступени плитные древнейшего храма языческого, а поблизости нашли сруб, из него разные предметы добывали. В настоящее время ступени выломаны на плиту, а сруб завалили камнями — известно: дурак — народ!
— Степи! Степи! — восклицает другой. — Знаете ли вы, господа археологи, откуда степи взялись? Неужто так и сотворил господь бог плешину на лоне земном? Изволите видеть этот пол? Вот окурок, вот крошки, вот лепешка из-под каблука, и везде пыль. Беру я теперь эту метлу и провожу по полу — ни окурков, ни грязи не бывало. Провожу еще раз — крошки исчезли. Махнем в третий — и пыли не видно, разве где по щелкам забралась — по овражкам кустики. Идут это по земле гуннские народы; идут еще… готы, вандальцы! Невесть кто идет: и печенеги, и половцы, и татары; чище всякой метлы и щетки ополируют, выскребут на удивленье — пылинки в щелке не оставят, кустика не увидишь! И кого только не носила мать сыра-земля…
Повыудив что можно дельного изо всех подобных рассказов, вы приступаете к самой работе».
В живописи Рерих идет к лаконизму, к обобщениям; в очерках своих он подробен и наблюдателен, как добротный художник-передвижник:
«Грудой почерневшего леса и побурелой соломы раскинулась невеликая деревенька. Часа четыре утра. Петухи перекликаются. Пастух затрубил — выгоняют скотину. В сенях, слышно, вздувают самовар; кто-то пробежал босыми ногами. Староста — у него вы остановились — будит вас. Стекла запотели — свежо на дворе. Зубы самовольно выстукивают что-то воинственное. Вы вздрагиваете, умываясь холодной водой. Народ уже собрался. Ломы, кирки, лопаты, топоры — необходимые раскопочные снаряды — все в исправности. Потянулась шумная гурьба к курганам, что раскинулись невдали от жилья. Небо без облачка. Из-за леса сверкает солнышко. Приятно бодрит студеный утренник».
Так же точно описаны приготовления к раскопкам; бабы, мужики, дети, окружившие работающих, их простодушные разговоры и свои ощущения:
«— Слышь ты, тут шведское кладбище!.. В Красной одного сидячего нашли; рядом ложка чугунная положена и ножик. В головах-то горшок…
— Только поужинать собрался, а тут его и накрыли…
Колеблется седой вековой туман, с каждым взмахом лопаты, с каждым ударом лома раскрывается перед вами заманчиво тридесятое царство…»
Это — из очерка Рериха «На кургане», написанного еще в 1898 году.
За ним следуют очерки-отчеты об археологических работах: «Некоторые древности Шелонской пятины и Бежецкого конца» (1899), «Некоторые древности пятин Деревской и Бежецкой» (1903), «Каменный век на озере Пирос» (1905). Они снабжены отличными фотографиями или рисунками автора. В них деловито сообщается: «Опрошено 92 селения, исследован 51 курган». В них пунктуально описываются черепки с ямочным орнаментом, кремневые наконечники, бусины, янтарные изделия. Здесь же — простодушные рассказы сельского попа о побоище между славянами и мордвой на речке Березовке и о том, как некий древний князь спалил в неистовстве свой город, узнав о смерти красавицы-дочери. Здесь же — сравнение, характерное для годов, когда Лев Толстой писал отчаянные воззвания, открывал столовые для голодающих крестьян: «Когда нашли пряжку, народ хлынул в яму, как в голодный год за хлебом…»
Ночлеги в избах, на сеновалах, на постоялых дворах; беседы с крестьянами, помещиками, писарями, попами, телеграфистами, землемерами. Из Петербурга — в Старорусский уезд, в Валдайский уезд, в деревню Дубну, в села Колотилово, Боровичи, Пески, Заборовье, Райцы. Уход в прошлое оказывается прикосновением к настоящей жизни народа, познанием глубин России. И чем дальше уходит Рерих в эту глубину, чем больше наблюдает жизнь, тем сильнее его забота, его тревога о сохранности российских древностей, о том, чтобы не тускнела в настоящем память великих событий, памятники древних лет.
Тревога эта вполне основательна.
В 1899 году опубликован «путевой очерк», как сказали бы мы теперь. О путешествии по северо-западу России, пароходом из Петербурга по Неве, Ладожскому каналу, «дилижансом» по берегу, вдоль волховских порогов, снова пароходом по Волхову. Очерк назывался «По пути из варяг в греки». Начинался он тем описанием неторопливого, прекрасного пути полунощных гостей, из которого родилась картина «Заморские гости». Путь на современном пароходе куда прозаичнее: «На Неве берега позастроились почти непрерывными, неуклюжими деревушками, затянулись теперь кирпичными и лесопильными заводами, так что слишком трудно перенестись в далекую старину. Немыслимо представить расписные ладьи варяжские, звон мечей, блеск щитов, когда перед вами на берегу торчит какая-нибудь самодовольная дачка, ну точь-в-точь — пошленькая слобожанка, восхищенная своею красотою; когда на солнышке сияют бессмысленные разноцветные шары, исполняющие немаловажное назначение — украсить природу; рдеют охряные фронтоны с какими-то неправдоподобными столбиками и карнизами, претендующими на изящество и стиль…»
Таков весь путь из варяг в греки. «Заскорузлая провинция» Шлиссельбурга, дилижанс — «остов большого ящика, поставленный ребром, с выбитым дном и крышкою», изредка — спокойная река, обрамленная темной полосой леса, прелесть Старой Ладоги, отражение ее церквей в Волхове, сад, уходящий прямо в разлившуюся реку.
Рерих пишет Старую Ладогу. Рерих видит пейзаж именно как художник круга Куинджи: «Сквозь уродливые, переплетшиеся ветки сохнущих, высоких деревьев, с черными шапками грачевых гнезд по вершинам чувствуется холодноватый силуэт церкви Новгородского типа. За нею ровный пахотный берег и далекие сопки, фон — огневая вечерняя заря, тушующая первый план и неясными темными пятнами выдвигающая бесконечный ряд черных фигур, что медленно направляются из монастырских ворот к реке — то послушницы идут за водою…»
Чем дальше, тем отчетливее контраст прекрасного прошлого Руси и оскудения сегодняшней России. Оскудения реального, бытового и оскудения духовного.
«Чем ближе подвигались мы к Новугороду (местный житель никогда не скажет Новгороду, а подчеркнет Новугороду), тем сильней и сильней овладевало нами какое-то разочарование. Разочаровал нас вид Кремля, разочаровали встречные типы, разочаровало общее полное безучастие к историчности этого места. Что подумает иностранец, когда мы, свои люди, усомнились: да полно, господин ли это великий Новгород?
„На мосту стояла старица,
На мосту чрез синий Волхов“, —
вспомнил мой спутник, когда мы входили на мост, направляясь в Кремль. Но вместо старицы на мосту стоял отвратительного вида босяк с кровавой шишкой под глазом. Навстречу попалось несколько мужиков — истые „худые мужички-вечники“, за кого кричать, за что — все равно, лишь бы поднесли…»
Но среди этого запустения — Спас-Нередица на холме, под вечерним солнцем. Но за лабазами, за лавками «на горизонте Ильмени выстроился ряд парусов — они стройно удалялись. Чудно и страшно было сознавать, что по этим же самым местам плавали ладьи варяжские, Садко — богатого гостя вольные струги, проплывала новугородская рать на роковую шелонскую битву…»
Прекрасны были походы и плаванья древних, прекрасны сами их пути. Будничен, почти безобразен этот путь в двадцатом веке. Дело не в том, что ладьи сменились дымящими пароходами; дело в том, что вся жизнь скудеет красотой, которой, кажется художнику, исполнена была жизнь в древние времена. Он не помнит крови — помнит лишь красоту алых парусов, не помнит рабства — помнит сильных статных людей, не помнит мора и голода — помнит красоту деревянных блюд и глиняных кувшинов, в которых подавалась простая еда.
Уходит патриархальный народный быт именно в то время, когда к нему обращается восхищенное внимание исследователей и художников. Ведь двадцатый век — время не только разрушения прошлого, но и эстетического открытия его. Когда деревенское домотканье сменяет дешевый фабричный ситец, в исчезающих из быта тканях проступает существовавшая, но словно невидимая прежде красота узоров и сочетаний красок, самой основы, как бы сохранившей запах поля и цветов.
В упадок приходят ложкарные, керамические промыслы, потому что металлическая ложка служит дольше, кастрюля не бьется, как глиняная корчага. Тут-то и становятся ложки, глечики, поставцы, полотенца, туеса, лубочные картинки, пряничные доски и сами пряники предметами собирания, коллекционерства, наравне со старинной мебелью и фарфоровыми табакерками.
Только двадцатый век открывает миру огромное искусство русской иконы. Остроухов — один из первых ее собирателей; «Положение во гроб» и «Снятие со креста», украшающие Третьяковскую галерею, — иконы из собрания Остроухова, которое многие современники рассматривали как странную прихоть миллионера. Третьяков иконы не собирал. В девятнадцатом веке иконописцев не только называли, но считали «богомазами» — всех, от Дионисия до бродячих артелей, ремесленно расписывающих сельские храмы и «поновляющих» старинные образа. Были, конечно, среди них и те великие любители и знатоки древней живописи, которых так точно описал Лесков в «Запечатленном ангеле». Но гораздо чаще «поновитель» спокойно соскребал с доски краски пятнадцатого века, обивал фрески времен Грозного, чтобы написать кудрявеньких ангелов и Христа, скопированного с мозаики Исаакиевского собора. Святейший синод приказывал сносить старые деревянные церкви, заменять их новыми. Буднично была назначена продажа на слом Ростовского кремля — спасло его только отсутствие покупателя.