5
Командировка не из простых. Но я не вздыхаю над Женечкой Грековым, ибо предвижу его судьбу. Знаю, что скоро, совсем уже скоро, он, с его норовом, с тем же азартом, ринется штурмовать словесность, и я завидую исступленно, прежде всего неистощимому, немереному запасу времени. Во рту пересыхает от зависти уже при одной лишь мысли о том, сколько бумаги он изведет, сколько найдет – с течением времени
– точных необходимых слов, сколько они ему принесут головокружительной радости, медленно притираясь друг к дружке, принюхиваясь одно к другому.
Мысленно вижу я эти оранжевые, дурманные, колдовские утра, когда, отряхнув капли воды с бритого свежего лица, вздрагивая от нетерпения, бросается он за письменный стол.
А день еще только начинается, весна в зените, и впереди долгое плодоносное лето – за этот срок Женечка Греков испишет одну, вторую и третью стопку послушной ему бумаги. Чего бы ни дал я, чтоб оказаться на месте этого Арамиса и видеть перед собой бесконечную, теряющуюся в вешнем дыму, счастливую вереницу дней.
В строгих пластмассовых стаканчиках вытянулись, меня поджидая, схожие с копьями карандаши, заточенные со вчерашнего вечера. Простые
– стройные, неразличимые, как близнецы, и рядом: цветные – дородные, важные, при этом знающие себе цену. Яростный красный, задумчивый синий, решительный черный, любимый зеленый с весточкой об апреле и мае, о поле, о саде, о стадионе. Я озираю своих солдат и только шепчу: дай, господи, силы – однажды я напишу свою книгу.
По ветхой, видавшей виды лестнице поднялись на второй этаж. Ксана два раза стукнула в дверь, потом приоткрыла ее, просунула в открывшийся зазор свою голову. Прядки, не собранные в пучок, скользнули в трогательную ложбинку. Женечка не успел умилиться – девушка повернулась к нему и ободряюще кивнула.
Они вошли в небольшую комнату, едва ли не половина ее была занята массивным столом. На нем громоздились кучами книги и разбросанные повсюду листы. На крохотном пятачке столешницы, свободном от книг и от бумаг, стояла исполинская кружка.
Близ стола сидел молодой человек лет тридцати или близко к тому, с зачесанными назад волосами, с несколько удлиненным лицом, в коричневом свитере под пиджаком. Грекову бросились в глаза нервные узловатые пальцы – он то сжимал их, то разжимал.
За столом же на старомодном стуле с высокой пирамидальной спинкой, плотно приникшем к беленой стене, сидел коротенький человек, почти невидимый за бумагами. Миниатюрные ручонки были скрещены на груди.
Лет ему было чуть больше шестидесяти.
Женечка Греков не сразу понял то, что хозяин стола – альбинос. Его вызывающе белые волосы были смягчены сединой, должно быть, недавней, и поэтому еще нерешительной, не прижившейся. Пугающе светлые зрачки целились в мир, точно две пули.
Его молодой собеседник встал. Хрустнув узловатыми пальцами, он стиснул Женечкину ладонь.
– Арефий, – назвал он себя. – Присаживайтесь.
– Рад встрече, – сказал коротыш за столом. – Благодарствую. Не поленились приехать.
– Ездить – это моя профессия, – учтиво ответил Женечка Греков.
Но альбинос не согласился.
– Для москвича это близко к подвигу. Я сам москвич. Хорошо это знаю.
Все мы прикованы к колеснице. Ксаночка справилась с поручением?
– Я старалась, – заверила Ксана.
Греков лояльно улыбнулся:
– Иной раз приятно пожить под опекой.
– Патерналистское замечание, – весело сказал альбинос. – Но естественное. Что же, приступим к исполнению взаимных обязанностей.
Время – единственное богатство.
Ксана шутливо толкнула Арефия в сторону двери и сказала:
– Беседуйте. Будет что надо – кликните.
Оставшись с Женечкой наедине, хозяин привстал и произнес:
– Теперь познакомимся. Вы – Греков. Евгений Александрович Греков.
Надеюсь, я ничего не напутал.
– Все точно.
– А я – Серафим Сергеевич. Фамилия моя Ростиславлев. Думаю, она вам знакома. Что называется – на слуху. В пестром ряду этикеток и штампов есть обязательная вакансия националиста и почвенника. Я ее оккупировал прочно.
– Орган, который мне предложил заняться известной вам проблемой, печатает всех и обо всех, – корректно напомнил Женечка Греков.
– Знаю-с. Ниша вашего бренда – так, кажется, теперь говорят – всеядность с претензией на солидность. Но все это не имеет значения.
Сам я давно уже не читаю, что пишут обо мне борзописцы. Нужно успеть написать самому. Годы мои не дают мне права тратить свой срок на пустяки.
Женечка осторожно сказал:
– Мне говорила Мария Викторовна, что здесь вас ничто не отвлекает, и вы завершаете труд своей жизни. Сказала и то, как его ждут.
– Она – славная, – вздохнул альбинос. – Ко мне она весьма благосклонна. Славная, страстная, патетичная. Все это, конечно, фантазия – люди теперь ничего не ждут. Ни дела, ни слова. Они – в летаргии. И сам я не склонен переоценивать логократические возможности. Но… делай что должно, и будь что будет. Все же надеюсь расшевелить нашу тяжеловесную публику. А почему не в Москве я, а здесь? Тут объяснение элементарное. Столица возбуждена, криклива, взмылена, как рысак на скачках. Она отбирает, но не дает.
И этот вампирический чад даже не сегодняшний морок. Так уж повелось искони. Силу дает невеликий, негромкий провинциальный русский посад.
Такой, как этот. В нем есть замес, который помог ему сохраниться.
Скажу вам, что пауза была долгой. Я не работал почти пять лет.
Полемика – дело зрелых людей, но вовсе не старцев, вроде меня.
Однако, как видите, мне пришлось пересмотреть свое решение.
– Что же вас к этому побудило? – спросил Женечка.
Ростиславлев помедлил. Потом произнес:
– С недавних пор аура заметно сгустилась. Разнообразные спекуляции приняли слишком злостный характер. Игра на эмоциях без попытки хотя бы подобия анализа. Вот почему ваша просьба о встрече мне показалась весьма своевременной. Не мне одному – и моим друзьям. Людям, которые мне близки и мнение коих я уважаю. Слушаю вас. Что вам важно узнать?
– Мне придется испросить позволения на нелюбимые вами штампы и права на плоские вопросы, – сказал Женечка. – Ничего не поделаешь. Нас читают десятки тысяч людей, не столь осведомленных, как вы.
Непросвещенней даже меня. Впрочем, и у меня довольно и тупиков, и лабиринтов. Кстати, чтоб не было недомолвок – без диктофона я как без рук.
Серафим Сергеевич усмехнулся.
– Действуйте так, как вам привычно.
И отхлебнул из громадной кружки.
– Благодарю, – сказал Женечка Греков. – Есть неясность. Вы связали себя с определенным явлением жизни, которое может быть криминальным.
Скажите, вас это не смущает?
Ростиславлев поморщился и сказал:
– Я ожидал такого вопроса. Бывают нелегкие минуты. Мы с вами живем в суровом мире. И политическая борьба тоже суровое занятие. Какие сами
– такие сани. Мне важно знать для себя одно: и черные и красные пятна – досадные, но неизбежные протори. Избытки энергии криминальны. Это касается и войны. Поэтому важно эту энергию очистить, облагородить, возвысить некой сакрализованной целью. Так
Разин, посягая на собственность, давал и волю – и вот разбой, поднятый до социального бунта, уже невозможно назвать разбоем. А
Пугачев свою стихию подпер монархическим ореолом, не говоря уже о сочувствии к несчастной жертве мужеубийства.
Заметьте, что тема самозванства тут органична – ведь и она служит возвышению цели. Если не можешь стать другим, бо€€льшим и высшим, то назовись им. Важно, что слово сказано вслух. Вербализованное стремление наполовину воплощено. Вызов судьбе ее изменяет. Без самозванства нет вождя. Эти неграмотные люди были стихийно одарены.
Пупком, печенкой, простонародным необманывающим нутром поняли то, что уже впоследствии было упаковано в формулы. Да, они наводили ужас. Однако ужас сродни восхищению.
Женечка не сумел промолчать:
– Так было – так будет?