Что ж, о вечном городе Риме он мог бы говорить бесконечно, он любил и знал этот город, умел показать так искусно его самые чудные уголки, что заезжие русские ахали от восхищения и навсегда увозили с собой немеркнущий образ Вечного города, однако в эту минуту он думал о Риме, как думал о вечности и о смерти, и потому возразил:
— Больше самого Рима я люблю дорогу к нему.
С лёгким разочарованием незнакомец признался:
— Эту дорогу я уже знаю немного.
Он удивился:
— Вот как? Да разве вы были в Риме?
Незнакомец понизил голос, вовсе перегнувшись к нему через обеденный стол:
— Искандера мне тоже доводилось читать.
От неожиданности он пристально взглянул на читателя книг, запрещённых в России, и только сказал:
— Это большая удача для вас.
Глаза незнакомца полуприкрылись мечтательно:
— У него есть одно прекрасное место... погодите... да... да... вот оно, если, конечно, нас память не подвела, а память у нас всё ещё крепкая: «От Эстреля до Ниццы — не дорога, а аллея в роскошном парке: прелестные загородные дома, плетни, украшенные плющом, миртами, целые заборы, обсеянные розовыми кустами, — наши оранжерейные цветы на воздухе, померанцевые и лимонные деревья, тяжёлые от плодов, с своим густым благоуханием, а вдали с одной стороны Альпы, с другой море — «Мягкий ветер веет с голубого неба»...»
Сцепив пальцы, опустив сплетение перед собою на стол, он рассеянно подтвердил:
— Да, всё это верно описано, случалось и мне въезжать в Италию с той стороны, однако ж мне по сердцу иная дорога.
Неожиданно громко шмыгнув носом, приложив к его кончику жёсткую, не без мозолей ладонь, незнакомец взмолился, уже прямо пожирая глазами:
— Расскажите, расскажите нам, ради Бога, о ней, нам ещё не приходилось читать об этой дороге!
Это шмыганье носом окончательно развеселило его, куда-то отступили горькие мысли да и пропали совсем, точно и не было ничего, что нагоняло тоску, и он начал слабым и хриплым от волнения голосом:
— От Вены дорога довольно однообразна, так что её лучше вовсе проспать. Проснуться должно в Анконе, откуда открываются взорам первые отпрыски Альп и в задумчивом освещении светятся как перламутр...
И уже сам завидел эти покрытые вечными снегами вершины, узрел как бы вновь их слабый загадочный свет. Ещё каким-то мраком повеяло слабо, когда в первый миг вершины напомнили ему саван смерти необыкновенной своей белизной, однако воображение уже наперегонки выставляло иное, и голос сделался громче, свежей:
— С того места небо видится почти белым, как расстеленное на русских лугах полотно. Дальние водопроводы по этому белому небу тоже написаны белым. Томленье и нега во всём, куда ни обращаешь свой взор...
Воображение улетало всё дальше, голос оживал всё приметней, добрей и мягче становились глаза, тронутые освежительным умилением:
— От Лоретто дорога взбирается вверх, так что чудится против воли, будто скалистые горы готовы вас запереть, как бывает, когда летом спустишься в погреб, куда сквозь высокую узкую дверь, сбитую из досок, подгнивших от времени, почти не достигает свет дня, и начинают мерещиться черти. Так и в том месте: одна гора, словно амбарный замок, врезывается краем в другую, не дозволяя её обогнуть, как случается в старом, запущенном дубовом лесу, однако белая полоска шоссе всё тянется боком скалы, а к вечеру благополучно спускается вниз. Долина наполнена ароматами трав и цветов, как бывает в малой горнице доброй старушки, такой же ветхой, как её шаль, насушившей на всю долгую зиму всякого рода лекарств, которых достанет вылечить округу и две, да ещё весьма нескудный остаток припрячется где-нибудь в уголке. Затем дорога вновь взбирается вверх, и там, с высшей точки, вдруг в один миг открывается вся панорама хребта. Нежные вершины чем далее, тем в красках слабее и тоньше. Картина похожа на море, где волны уносятся вдаль, сливаясь с белеющим небом...
Беззаботность путника пробуждалась в нём. Он уселся прямее и твёрже. Голос, уже совсем чистый и сильный, зазвучал увлечением:
— Вечный Рим окружает равнина, которая поначалу может показаться бесплодной, однако ж вся она покрыта растительностью и на её зелёном ковре, как на огромном столе, когда гости ушли, всё поев, передвинув и спутав, раскиданы обломки гробниц и развалины мраморных храмов. На горизонте, как рыцарь, вздымается купол Петра, сквозь окна которого блестит заходящее солнце. Вы испуганы этим величием. В то же время какая-то чудная сила, идущая от каждого древнего камня, подхватывает вас, говоря, как может быть прекрасен и велик человек, когда позабывает свою презренную земность.
И он признался с трепетной силой, просветлёнными глазами взглядывая за плечо незнакомца, не примечая грязноватой по обыкновению стены:
— В этом городе нельзя не творить!
Уже пробуждалась в нём жажда труда. Ещё не всё хорошо в «Мёртвых душах» — в этот миг он эту истину твёрдо узнал и заторопился поскорее в Москву, чтобы без промедления встать за конторку, развернуть свою только что перебелённую рукопись и ещё раз попристальней вглядеться в каждое слово. Отчего же на станции нет лошадей?
Широко улыбаясь, от удовольствия пожмуривая глаза, незнакомец решился прервать его размышления, уже не без почтения обращаясь к нему:
— Вы владеете даром рассказчика. Нам было до крайности любопытно вас слушать. Мы хотели бы ещё что-нибудь разузнать о ваших дорогах, разумеется, если вы в расположении и в ударе.
добился никак. Сколько лет пошло на борьбу, однако по-прежнему он изо дня в день до полного расстройства нервов, пищеваренья и здоровья страдал от разладицы собственных мыслей и чувств, от косвенных взглядов и тёмных намёков друзей, от неумения поснисходйтельней посмотреть на человека в себе и вокруг. Сколько лет он карабкался к тому совершенству, когда преспокойно сносят все удары судьбы, даже не примечая в великолепном спокойствии самых изворотливых, самых тяжких ударов, как не примечают гранитные скалы беспрестанных ударов набегающей волны, как сама жизнь не седеет, не гнётся от неустанного бега времён и эпох. До такого счастливого совершенства было ужасно как далеко, а без него приходилось несладко, и в поэме этого спокойствия совершенства не слышалось и следа. Сколько усилий предпринято, сколько потрачено сил! Каких испытаний не придумывал он для себя, кроме, разумеется, тех, которые валились сами собой! В какие пути не пускался, о чём не передумал! И всё не избавился от паскудного ощущения, что напрасен был каждый сделанный шаг и ошибочна была всякая мысль, добытая годами опытов и трудов.
И вот перед ним сидел человек несокрушимой ясности духа, правдивый и честный, что тотчас видать, живущий как лес, как земля, пусть несколько подзапущенная в нашей сугубо деревенской глуши, однако же плодоносная, способная обильно родить, когда выпадет такой случай, без чинов и наград, сама по себе, по тому одному, что необходимо родить. С таким человеком можно толковать обо всём, не страшась перетолков. В таком человеке он нуждался всегда, а встретил за всю свою жизнь, может быть, одного или двоих и себе места не находил и бросился впопыхах без разбору в дорогу, едва дошла весть, что такой человек злодейски убит на дуэли.
Никакого совершенства не достигнешь в полном молчании: мысли изглодают душу, как мыши. Молчание человека, которому есть что сказать, уже грех. Беспрестанно ощущал он потребность открыть всю душу, целиком, без помех, не страшась, что её растаскают по журнальным листам на клочки, вывернув перед тем наизнанку.
Смахнув волосы с глаз, он внезапно сказал:
— Ещё одна была в моей жизни дорога.
Почти до самого пола опустив руку с сигарой, словно не решаясь в такую минуту курить, лишь бы как-нибудь не спугнуть начавшийся так внезапно новый рассказ, незнакомец так и вперился в него засветившимся взором.
Как тут было не продолжать, и он пропустил, что его сигара потухла, и вымолвил, держа её в потерявшей чуткость руке, на стол, обхватив широкой жёсткой ладонью плотно стиснутый кулак, в котором зажата была недокуренная, скомканная сигара, а он, благодарно взглядывая в расширенные глаза, сам увлекался повествованием, всё прибавляя и прибавляя подробности, точно выписывая одну из своих бесконечных страниц: